Фрагменты
Шрифт:
«Дядя Сережа Морской — по голове доской» зачитывает составы, и я, одиннадцатый претендент на роль датского принца, получаю одного из «цанни», безмолвных слуг сцены в погодинских «Аристократах». Действительно, «по голове доской».
— Этот спектакль-карнавал, — продолжает Николай Павлович, — мы должны выпустить сразу по приезде в Москву. Декорации там очень простые. Площадка в центре зала. Публика сидит вокруг. Стало быть, и на сцене тоже. Костюмы несложные. Часть пойдет из подбора. Все это уже будет готово к нашему приезду. Так что завтра с утра все участники спектакля — на репетицию. Репетиция в десять утра. Здесь, в репетиционном зале, прямо на ногах, в мизансценах… Далее. В планах театра пьеса Погодина «Сонет Петрарки». Мы ее на днях прочтем. Ее будет репетировать Зотова. Молодежный спектакль «Спрятанный кабальеро» готовит Ганшин. Как у вас идет работа? Хорошо? Ну и хорошо, что хорошо. И конечно, в планах театра классика — «Отелло» для Свердлина и «Король Лир» для Ханова. Думаю о Софокле. Еврипиде,
Штейн, поблагодарив Николая Павловича, приступает к читке: «Гостиница «Астория»… в трех действиях. Действующие лица…»
Актеры насторожились и по списку персонажей, по имени, профессии и указанному возрасту — «45 лет», «лет 40», «18 лет», «неопределенного возраста» — пытаются прикинуть роли на себя. А читка идет своим чередом. Пьеса нравится слушающим. Нравится и мне. В пьесе затронуты проблемы 37-го года. Главный герой — летчик Коновалов, воевавший в Испании, сидел как «враг народа». За это время его жена вышла замуж за другого, кажется, бывшего приятеля Коновалова. И вот перед самой войной Коновалова выпускают, но боевого самолета поначалу не доверяют. Это его мучает, как и судьба сына, очкарика Илюши, который идет в ополчение и погибает.
Действие происходит в номере гостиницы «Астория» в осажденном Ленинграде. Стержень действия — судьба Коновалова, главная проблема — проблема доверия. Коновалов партии верит. Поверит ли партия ему? Дадут боевой самолет или не дадут? Плюс ко всему личная его жизнь. Встреча с женой, которая отреклась от него и вышла замуж за интеллигента-профессора, потом оказавшегося дезертиром. Жена будет умолять Коновалова о прощении, об этом же за мать станет молить Илюша перед уходом в ополчение. Но партии Коновалов простит, жене — никогда. «Но пасаран». Есть там и побочная линия — разведчицы Линды и сопровождающих ее в немецкий тыл двух безмолвных эстонцев. Понятно, что обитатели и посетители гостиничного номера журналиста Трояна, друга Коновалова по Испании, не знают, кто такая Линда и два ее спутника, и думают про них всякое: мол, болтаются тут с патефоном, пьют коньяк, веселятся, когда вокруг такое. Сюжет не новенький и часто повторяющийся в советских пьесах. Началось с Любки-артистки из «Молодой гвардии», которая, как известно, подпольщица. Теперь Линда, эстонка-разведчица. Потом у Салынского Нила-«овчарка» в пьесе «Барабанщица», тоже разведчица, про которую все думают нехорошо.
И их вариант у Арбузова в «Иркутской истории», уже в мирное время, — Валька-дешевка, а впоследствии герой труда и до слез положительный образ.
Небезынтересно заметить, что три женских персонажа из этих четырех (исключением стала героиня Салынского, так как «Барабанщицу» Охлопков не ставил) пели и танцевали в трех спектаклях Николая Павловича под разную музыку, но неизменно именно тогда, когда надо было притупить чью-то бдительность, показаться не такой, какая ты есть на самом деле, — не публике показаться (публика-то все знает, обо всем догадывается), а недалеким людям, окружающим тебя на сцене. Исключением, повторяю, стала Нила-«овчарка» — вернее, впрочем, не стала и она, потому что тоже и с той же целью пела и выплясывала на сцене, хотя бы и другого театра, в другой режиссуре. Нет, двадцать лет назад, когда я слушал пьесу в чтении Штейна, я был далек от подобных рассуждений. Всем, и мне в том числе, «Гостиница «Астория» нравилась, я тоже прикидывал на себя роль очкарика Илюши восемнадцати лет, но, увы, получил лишь маленький эпизод лейтенанта, вчерашнего студента, который перед финалом приходит арестовывать своего профессора, того, чьей женой была героиня, пока ее первый муж, Коновалов, отбывал срок в сталинском Гулаге. Правда, слова «Гулаг» в пьесе Штейна не было, да и фамилия Сталина не упоминалась.
Но не будем слишком строги к автору. По тем временам для залитованной пьесы, разрешенной к постановке, само употребление понятия «враг народа» применительно к положительному герою Коновалову являлось событием.
Был в пьесе один персонаж, тоже летчик, написанный драматургом как типичный выразитель сталинской догмы. На все вопросы, которые могли тревожить, у него один ответ: «Так надо!» Почему «так надо», зачем «так надо», наконец, кому «так надо»? Не важно, «так надо». Автор пьесы иронизирует над этой позицией, но в конце он и устами самого Коновалова яростно ее провозглашает: «Так надо!»
В книге-повести «О том, как возникают сюжеты» Александр Петрович Штейн сам признается, что «стремился написать пьесу о сентябре сорок первого года и о тридцать седьмом годе, и об Испании, и о людях, которых считал мертвыми и которые вернулись из мертвых, пьесу об испытании человека на веру и на характер. О великой убежденности нашего поколения, если хотите. Написать о поколении, которое не верит ни в бога, ни в черта — только в революцию». И написал. Театр ее восторженно принял, Охлопков ее поставил, а я в ней играл.
Премьера «Гостиницы «Астория» была 27 декабря того же 56-го года и прошла с большим успехом у зрителей. Правда, мнения знатоков были диаметрально противоположными: одни сравнивали Охлопкова с Мейерхольдом, другие плевались, третьи смеялись, а многие плакали на спектакле.
С успехом сыграли и возобновленный спектакль-карнавал из лагерной жизни блатных и жуликов, именуемых Погодиным «аристократами». Воспеты Хановым и Самойловым чекисты с ромбами в малиновых петлицах, в отгуталиненных сапогах мягкого хрома. Кости-Капитаны в двух составах со слезами на глазах произнесли в финале карнавала речь о «скрипке души», на которой сыграли «рапсодию» своими чистыми руками граждане начальники. Позади стремительные репетиции в четыре руки, когда Прусаков, Князев, Аржанов и сам Охлопков вспомнили и восстановили пургу из конфетти, которую устраивали мы, слуги сцены, одетые в синие комбинезоны, с карнавальными масками на лицах (слава Богу, публике лиц не видно!). Восстановлено, к общей радости, и «море», через которое плывут Берет и Лимон, убегающие из зоны: темно-синее полотнище с прорезями для головы и рук; мы, цанни, взявшись за углы полотнища, играем в игру «море волнуется», а лежащие под ним на сценической площадке зэки высовываются на полтуловища в разные дырки, изображая плывущих, и кричат погодинский диалог. В «воде» перековавшийся симпатяга Берет ножом приканчивает неисправимого Лимона, а не сделай он этого, что было бы автору и постановщику делать с неразрезанным Лимоном в сладком напитке элегического финала, когда и песни бывших уголовников «Грязной тачкой рук не пачкай» и «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно», которые они пели в начале представления, сменялись звуком Костиной скрипки, и солнце новой жизни вставало для строителей Беломорско-Балтийского канала…
Ах, актеры, актеры… Чего только нам не приходится играть! Счастье тем из нас, кто искренне не ведает, что творит; горе тем, кто ведает правду, но играет; и горькую радость испытывают немногие, кто находит в себе мужество отказаться от роли, чтобы засыпать спокойно, не зная угрызений совести, не напиваться в ресторане ВТО, желая забыться во хмелю и в пьяной исповеди тоже пьяному и уже не воспринимающему тебя коллеге по искусству пытаться оправдаться: «А я-то тут при чем? Что я, режиссер, что ли? Он взял пьесу. Он поставил, а мне роль дал. Мы актеры, наше дело телячье. Жить-то надо. Нельзя же не играть вообще. Хорошо писателям, они могут в стол писать, могут утешать себя: рукописи не горят. А мы раз живем. Что поделаешь… и потом, ты заметил, какой у меня подтекст был в этой реплике? А? И еще перед финалом какой я глаз выдал, когда мой партнер свой дурацкий монолог толкал?!»
Актеры… В Германии перед приходом Гитлера к власти в одном из берлинских театров шла пьеса (инсценировка?) Лиона Фейхтвангера. Шла с большим успехом. Пять известных актеров играли пьесу антифашистского содержания, где поднимался пресловутый еврейский вопрос. Пришел к власти Гитлер. И спектакль, естественно, был снят. Фейхтвангер уже находился в Америке. Но хитрый доктор Геббельс сообразил, что пьеса должна играться, только спектакль следует отредактировать: в нем надо расставить диаметрально противоположные акценты. Что и было приведено в исполнение. И те же пять известных актеров сыграли антисемитский, профашистский спектакль с точно таким же успехом! Фейхтвангер написал открытое письмо, в котором справедливо задавал вопрос о нравственности актерской профессии: кто же мы, актеры, — человеки или гистрионы? Письмо, написанное из США, сохранилось. Актеров тех нет в живых, и фамилии их теперь неизвестны. Но ведь и письмо Фейхтвангер писал в США, отделенный океаном от коричневой чумы… [2] Сложный вопрос… Великий Герберт фон Кароян был в чине обер-группенфюрера при Гитлере и, когда приехал в Штаты, не был допущен в концертный зал пикетами американских антифашистов. А теперь играет там, и у нас играет, и мы с восхищением его слушаем, если достаем билеты на его концерты.
2
Один мой весьма эрудированный друг, который прочел эту рукопись, справедливо указал мне, что письмо Фейхтвангер написал актерам не по поводу спектакля, как у меня, а по поводу фильма «Еврей Зюсс». Но сути это не меняет и проблемы, увы, не снимает.
Если позволить ходу размышлений (увы, не новых, но весьма грустных) двигаться в этом направлении, то невольно придешь к вопросу, поставленному Пушкиным в «Моцарте и Сальери», вопросу, сегодня (всегда?) не менее значимому, чем гамлетовский: «Гений и злодейство две вещи несовместные… А Бонаротти? или это сказка… и не был убийцею создатель Ватикана?» Для Пушкина это не вопрос, для его Моцарта это вне сомнений, Сальери уже сомневается, а вслед за ним, кажется, все больше сомневаемся и мы. Да, к сожалению, многое из того, что происходит в наше время в искусстве и с людьми искусства — пусть не гениями, но иногда и с теми, кого мы так называем, — заставляет нас удивляться, ужасаться и задумываться над тем, что было аксиомой для Пушкина, но стало весьма проблематичным на ином, нашем уровне: талант и подлость, способности и безнравственность в искусстве — что ж это, две вещи несовместные или они легко уживаются?..