Фрагменты
Шрифт:
Как всегда в софроновских пьесах, конфликт был сдобрен юмором, этаким здоровым, незатейливым, сделанным «старым казачьим способом». На сцене этот юмор воспроизводила пара — К. М. Пугачева и П. М. Аржанов, — игравшая в лучших традициях театра оперетты… Что говорить, все мы были хороши!
Зато на этом примере, когда я играл против своих убеждений, против самого себя, я узнал, как щедро за это платят нашему брату. Никогда, ни про одну свою роль я не читал такого количества хвалебных рецензий. Нам вручили дипломы и грамоты «Театральной весны»… Поощрительная денежная премия за исполнение роли… В «Огоньке» появилась заметка про меня, украшенная моим портретом…
Была еще одна работа с моим участием в режиссуре Дудина, о которой я хочу
Структура «Походного марша» была такова: действие заставок, пролога и эпилога, написанных Галичем в стихах, происходило в немецком концлагере. Война подходила к концу, и герои пьесы (их играли Толмазов и я) пытались заглянуть в будущее и представить себя живущими в мирное послевоенное время — эта часть пьесы была написана уже прозой. Мы попадали, кажется, на стройку. Завязывался любовный треугольник: Толмазов, Карпова и я. Он как-то разрешался — более или менее благополучно, а потом опять стихи, и лагерь, и смерть…
В общем, повторяю, нормальный усредненный Галич, который мог бы вполне благополучно и безбедно существовать и дальше, пиши он подобные пьесы и сценарии. А песен он своих тогда не сочинял. То есть, сочинял и пел с удовольствием, сидя за роялем в репетиционном зале Театра имени Маяковского после репетиций «Походного марша», но еще совсем не те песни, которые принесли ему славу и перевернули его дальнейшую судьбу, оборвавшуюся так глупо и страшно. И лежит он где-то на чужом кладбище, хотя не один ли черт, где лежать? Где жить — куда важнее…
Любил Галич тогда, в 50-е, выпить, приударить за артистками, сесть за рояль и спеть, раскатывая букву «р», что-то из Хьюза в своем переводе: «Подари на прощанье мне билет на поезд куда-нибудь. А мне все равно, куда он пойдет, лишь бы отправился в путь, а мне все равно, куда он пойдет, лишь бы отправился в путь…»
Словом, жил бы себе да жил…
Ан нет, написал он пьесу под названием «Матросская тишина», где опять про 37-й год, да еще герои пьесы — евреи, да еще молодой герой, скрипач Давид, который учится в Московской консерватории, стесняется собственного отца, Абрама Шварца, приехавшего к нему из местечка. Пьеса по тем временам производила сильное впечатление: хорошие роли, отлично закрученный сюжет — и вполне притом наша, советская. Но не манная каша, как «Походный марш» или «Орленок»… Галич дал мне ее прочесть, полагая, что главные роли могут сыграть Л. Н. Свердлин — отца, а я — сына. Я, как говорят актеры, загорелся. Дал пьесу Свердлину, тот — Охлопкову. Последовал категорический отказ. Я стал уговаривать Николая Павловича. Он:
— Забудь и думать.
— Но ведь пьеса безупречна, в ней нет и тени национализма!
— Да, но в нашем театре она не пойдет.
В то время я уже шустрил в «Современник» и даже бывал у них на репетициях в маленьком зале Школы-студии, где им была предоставлена возможность работать. Осенью 57-го я присутствовал там на обсуждении нового репертуара, с которым у них было не густо. Называли какие-то фамилии авторов, спорили. Я рассказал о «Матросской тишине». Чуть ли не в тот же вечер мы приехали к Галичу, и он прочел пьесу, которая была принята в репертуар. Работал над ней Ефремов увлеченно, как и все участники. Главные роли репетировали: отца — Евстигнеев, сына — Кваша.
Охлопков, видимо, понимал, что эта пьеса Галича света не увидит даже в то, относительно либеральное, время. И не ошибся. Ефремовский спектакль был запрещен. Долго думали, подо что и как его запретить. Не скажешь же прямо: потому что там про евреев. А про 37-й упоминать еще было можно: шла эпоха «позднего реабилитанса». В остальном же пьеса была как пьеса.
И вот кому-то в голову пришла прекрасная мысль закрыть спектакль чужими руками. Для этой цели был приглашен из Ленинграда один известный режиссер.
Он приехал на знаменитую генеральную репетицию, описанную со всеми подробностями в книжке Галича, которая так и называется: «Генеральная репетиция». Она проходила в Доме культуры «Правды». В зале присутствовали представители Министерства культуры, партийное начальство из горкома и ленинградский мэтр. Из своих, кроме Галича и Ефремова, — никого. Не были допущены даже актеры «Современника», не занятые в спектакле, не говоря уж о родственниках и знакомых. «Матросская тишина» была закрыта окончательно и бесповоротно, решение обжалованию не подлежало.
Формулировку придумал, разумеется, именитый ленинградец: «Пьеса неплохая. Но молодые актеры «Современника» художественно несостоятельны для решения такой сложной проблемы».
Что и требовалось доказать! Как тут спорить двадцатилетним ребятам, вчерашним студентам, с признанным мэтром, крупнейшим режиссером, пользовавшимся всеобщим уважением?..
Проработав три года в Театре имени Маяковского, я более или менее разобрался в том, что Зотова — это просто-напросто Охлопков, Кашкин — при Охлопкове, Дудин нужен для откровенно конъюнктурных постановок и заодно для контраста: служит выгодным фоном, ставя а-ля Охлопков. Был еще какое-то время Власов, поставивший «Клопа», но быстро исчез, как испарился. Был заводной человек, грек по национальности. Митя Вурос, постоянно споривший с Николаем Павловичем, — ушел. Один молодежный спектакль — «Спрятанный кабальеро» — поставил Ганшин, бывший актер таировского театра, в лучших — а вернее, худших — традициях комедии «плаща и шпаги»: с песнями и плясками, масками и полумасками. Охлопков разнес это представление, но спектакль разрешил для утренников и выездных.
Паша Самоцветов. «Кресло № 16» Д. Угрюмова. 1958
Я уже упоминал о том, что Б. Н. Толмазов ставил спектакли в полемике с Н. П. Охлопковым. Собственно, полемики как таковой не было. Была неприязнь, притом взаимная: Гамлета не дал сыграть! Диктатор! Культ личности! К тому же приблизил к себе Дудина, которого Толмазов терпеть не мог. Правда, и Дудин отвечал ему тем же. Разговаривали они подчеркнуто вежливо…
— Борис Никитич, как ваше драгоценное здоровье?
— Вашими молитвами, Владимир Федорович.
Режиссуру друг друга в грош не ставили.
Толмазов на репетициях «Кресла № 16» Угрюмова и «Маленькой студентки» Погодина говорил об органике, правде, действии, задачах, биографии образа, беспрерывно апеллируя к Станиславскому, но в результате поставил второсортные спектакли, исполненные пионерского задора и казенного оптимизма.
В «Кресле № 16» «полемика» свелась к намекам в адрес шефа, а острота «Маленькой студентки» — к доказательству, что человек, носящий узкие брюки, не обязательно тунеядец и враг советского образа жизни. И в том и в другом спектакле было много песенок, «танчиков», дешевых хохм, на которые охотно клевал невзыскательный зритель, заполнивший партер и ярусы Театра имени Маяковского. Правда, справедливости ради надо сказать, что в «Кресле № 16» были симпатичные актерские работы В. А. Любимова, Г. П. Кириллова, А. А. Бурцева. Главную роль — старой актрисы, ныне суфлера, — играла М. И. Бабанова. Играла про себя, про свою судьбу, конечно, насколько скудный материал позволял это играть. Во втором акте она пела романс-воспоминание о театре, о своем актерском прошлом, и у любивших Бабанову, знавших ее судьбу навертывались слезы. Эту же роль во втором составе играла К. М. Половикова, актриса громкой славы в Театре Революции и такой же грустной судьбы в театре, руководимом Охлопковым.