Фрагменты
Шрифт:
Вообще «петербургские» замашки мне еще долго мешали жить. К восемнадцати годам (в этом возрасте я переехал из Ленинграда в Москву) в голове у меня накопилось всякое, разное, противоречивое, в чем мне тогда трудно было разобраться. Да и теперь не легко.
М. Э. Козаков
Отец мой, Михаил Эммануилович Козаков, родился в конце прошлого столетия в еврейской семье в Дубнах на Полтавщине. Судя по тому, что фамилия дореволюционного деда была Козаков, он был выкрест. Может быть, первоначально она звучала Хозак, потом — Козак и при крещении — Козаков?
Примечание. А вот сейчас на моем письменном столе недавно переизданные именно эти повести отца, лучшее, что он написал. Но, увы, это не московское, а зарубежное переиздание. Воистину: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…» — и где, добавим от себя, оно отзовется.
Учился отец в Киевском университете на юридическом. Революционно настроенный студент, он принял участие в революции. Начав писать, перебрался в Петербург. Его произведениями заинтересовался Горький. Хвалил. Отец с ним был знаком и переписывался.
Был делегатом Первого съезда писателей. К тому времени напечатал свой самый крупный роман, «Девять точек», — о Февральской революции, кончая приездом Ленина из-за границы на Финляндский вокзал. Ленина отец, надо сказать, не только чтил, но и читал. Он замечательно знал историю, особенно русскую. Был влюблен в литературу, отличался удивительным бескорыстием, а потому его любили товарищи по перу.
Он никогда не переоценивал своего таланта. И в завещании просил сохранить в семье «скромный труд — дело всей его жизни». А жизнь у него была нелегкая. Он в молодости заболел диабетом в тяжелой форме. Сам кололся инсулином три раза в день. Издавался мало, а семья была большая: слепая бабушка Зоя Дмитриевна, мать моей мамы, Зои Александровны Никитиной; мы, трое братьев: Володя, Боря и я, все от разных отцов; няня Катя и кухарка Стефа. А потом еще нянины сестры. Все мы жили под одной крышей в писательской надстройке на канале Грибоедова, дом 9, квартира 47.
Мама всегда работала: то в Институте ветеринарных врачей, то в Литфонде Ленинградского отделения Союза писателей, то в издательстве «Искусство», но алиментов за братьев не получала. Сама оставляла мужей и, забрав детей, уходила к следующему, гордо отказываясь от материальной помощи. Писатель Никитин, отец старшего, Вовки, хотя и жил благополучно, матери в этом вопросе перечить не стал. А Борькин отец, директор типографии Наум Михайлович Рензин, бывал в нашей семье и меня любил, на руках носил, как гласит семейное предание. Он даже перед своей смертью предлагал маме помощь, но она отказалась. Очень гордая женщина была моя мать. И все мужья ее очень любили. Н. М. Рензин, когда его в 1936-м исключили из партии, позвонил и попросил мать срочно приехать к нему. Мать поехала. Встретились. Она его спросила, что стряслось. Он ей ничего не сказал — так, мол, неприятности — и предложил деньги для Борьки.
З. А. Никитина с сыновьями
Она говорит:
— И для этого ты меня вызывал? Ты же знаешь, что мне ничего не нужно.
Он стал уговаривать. Но мать стояла на своем. А наутро звонок:
— Наум Михайлович отравился…
Через год мать вместе со слепой бабушкой посадили. Отца не тронули. Номера ордеров на арест были с одним пропуском. Пропущенная цифра стояла, должно быть, на ордере, предназначенном для отца. Но отца читал Киров, на полке у Сергея Мироновича среди любимых книг, говорят, попадались и отцовские. Может, это помогло? Хотя логики здесь искать не стоит.
Мать год в одиночке отсидела. Выдержала только благодаря внутренней дисциплине. Каждый день делала утреннюю зарядку и до блеска драила половой тряпкой камеру. Из спички соорудила иглу и вышила крестиком носовой платок. Платок этот я потом видел, мать его хранила. Прошла она и пытку — тринадцать суток подряд без сна. Следователи менялись, а подследственная продолжала держать ответ.
Спас ее один следователь. Приходя на допрос, говорил:
— Зоя, вы спите, спите. Но если что — не обессудьте, матом крыть буду, тогда не пугайтесь.
Мать всегда поминала его добрым словом, объясняя, что он рисковал жизнью. Обвиняли же ее в том, что она агент «Интеллидженс сервис», а она толком сообразить не могла, чья эта разведка и какой державы…
Перед войной ее и слепую бабушку-дворянку выпустили.
У отца и на воле дела шли худо. Он написал пьесу «Когда я один». Герой ее, интеллигент, приходил в отчаяние, что люди все воюют между собой, грызутся, как звери. Сталин прочел и оставил автограф: «Пьеса вредная, пацифистская. И. В. Сталин». И несмотря на то, что была у отца еще и пьеса «Чекисты», про Дзержинского, и статья в том самом сером томе о Беломорско-Балтийском канале, где и Олеша, и Каверин, и Федин, и даже Зощенко воспевали строительство и толковали о перевоспитании зэков и вредителей, отец попал в немилость. И началась его черная полоса, которая тянулась до самой смерти в 54-м году в Москве. Шел Второй съезд писателей, и отца, чей союзный билет был подписан самим основателем — Горьким, на съезд не делегировали. Он это очень переживал. Инфаркт и диабетическая кома, все вместе, в два дня свели его в могилу.
Роман «Девять точек» переизданным он не увидел. Вышел тот в новой редакции под названием «Крушение империи» уже после его смерти, и мы с матерью развозили долги всем друзьям, которые помогали ему много лет. А друзей у него было много, тем он и счастлив был. Иначе как бы вынести им с матерью все, что они вынесли?..
Война. Бабушка Зоя Дмитриевна сказала, что никуда из Ленинграда не тронется, — хочет умереть в своей кровати. И умерла во время блокады на своей кровати из красного дерева со львиными головами и львиными лапами. Нас, детей, повезли в эвакуацию. Вовка разыскал свою артиллерийскую спецшколу, где учился до войны — мечтал стать военным, всерьез относился к военной науке. После войны я листал его книги: «Японская разведка», «Немецкие танки во время империалистической войны» и подобные этим. Когда он в 43-м начал воевать и прошел сражение Орловско-Курской дуги, то писал матери: «Мама, ты меня спрашиваешь, где я хочу учиться после войны. Ты знаешь, что я всегда мечтал о военной карьере. Но теперь я знаю, что такое война. Нет, я больше не хочу быть военным. Я хочу стать историком». Через год, незадолго до конца войны: «Мама! Я писал тебе, что после войны я собираюсь на исторический. Нет, мама, теперь я знаю, как делается история и что по этому поводу пишется в учебниках. Зато теперь я твердо знаю, кем я хочу стать, когда отвоюю, — кинорежиссером…»
Погиб он 5 февраля 45-го года под Штеттином, в местечке Пириц, выполняя боевое задание. До конца войны оставалось три месяца. А через год, в феврале 46-го, в мирном Ленинграде пулей из браунинга был убит средний брат, Борис. Было ему шестнадцать лет, и убил его одноклассник — случайно, из пистолета, купленного в послевоенном городе.
Родителей преследовало одно горе за другим. В 48-м опять сажают мать, но, слава Богу, берут за финансовые нарушения в системе Литфонда, где она работает, и не успевают пришить 58-й статьи. Это дало возможность друзьям, писателям, которые ее хорошо знали и любили, начать ходатайствовать в ее защиту. На сей раз, отсидев полтора года, она избежала одиночки и не успела попасть в лагерь, а сидела в большой камере, где читала сотоваркам наизусть «Евгения Онегина», Лермонтова, Блока.
В 50-м году, когда она вышла, и после того наш дом посещали какие-то женщины подозрительного вида, называвшие маму по тюремной привычке «Зойка» и тискавшие меня почем зря, к великому ужасу отца.
Отец по-прежнему мало печатался, и семья была в долгах. Мама подшучивала над излюбленной отцовской фразой: «Подожди, я тебя еще как куколку одену» — и в свою очередь говорила: «Мы умрем, и никто не узнает нашего вкуса».
Впрочем, всему этому они не придавали значения и жили, как все их друзья, бедно, но не жалуясь на судьбу.