Французская повесть XVIII века
Шрифт:
МАРИВО
ПИСЬМА, ПОВЕСТВУЮЩИЕ О НЕКОЕМ ПОХОЖДЕНИИ
Письмо ваше, любезный друг, я получил. История, которую вы мне поведали, поистине примечательна. По вашим словам, вы преисполнены уважения к женщине, умирающей от горя из-за возлюбленного, безвозвратно покинувшего ее ради другой, вы восхищаетесь столь беспредельной любовью. Меня не удивляет ваше восхищение — ведь вы и сами любите. Вам хотелось бы, чтобы ваша избранница любила вас не менее сильно, чем героиня этой печальной повести, но, жестокий, желая этого, задумались ли вы над последствиями? Поверьте, остынь вы к ней, она умерла бы, не протянула бы и недели. Быть может, ваш взор случайно остановится
Отыщется ли на свете мужчина или женщина, чья верность устоит против подобных соблазнов, и что сталось бы с любящими сердцами, когда бы ветреность одного означала смертный приговор другому? Мужчины и женщины падали бы бездыханными вкруг нас, как срезанные колосья, смерть грозила бы всем и каждому, и, полагаю, в живых остались бы считанные счастливцы, которым повезло одновременно изменить друг другу. Боже правый, сколько было бы нежданных и скандальных кончин! Сколько разоблаченных ханжей, окруженных при жизни ореолом благолепия лишь потому, что завеса тайны скрывала их пороки! Сколько маменек, которым пришлось бы разувериться в невинности дочерей! Сколько внезапно прозревших супругов! Сколько старух, преданных осмеянию после похорон!
Но, слава создателю, это нам не угрожает. Природа благоразумнее, чем вы, мой друг, она не дозволяет любви безраздельно править сердцами и дарует ей ровно столько власти, сколько это полезно роду человеческому; если любовь и опасна, то отнюдь не своей смертоносностью. Тот или та, кому изменили, льет слезы, тяжко вздыхает — вот и все горести, которыми чревата обманутая любовь. Да и они удел лишь того, кому природа забыла закалить сердце: оставив ему излишек чувствительности, она допустила досадный изъян в работе. Но обычно она куда осмотрительней: покинутые влюбленные отделываются легкой меланхолией, готовой улетучиться от самого пустячного развлечения и сквозящей разве только у тех, кто не дает себе труда ее скрыть. Иной раз мне кажется, что большинство даже и этого не испытывает.
Как бы там ни было, чтобы не остаться перед вами в долгу, я тоже расскажу историю: подумайте над ней, и вы почти безошибочно предскажете, что станется с вашей возлюбленной, случись вам изменить ей.
Совсем недавно я гостил в загородном поместье одного своего приятеля. Там собралось многолюдное общество — и дамы, и мужчины. Однажды утром мне взбрело в голову отправиться на прогулку в ближнюю рощу. Тенистые тропинки вели в ее глубь, но вдруг хлынул дождь, и, спасаясь от него, я бросился к видневшейся неподалеку беседке. Я собрался было войти в нее, но тут до меня донеслись голоса. Прислушавшись, я понял, что разговаривают две дамы из нашего общества — должно быть, они укрылись в беседке, опередив меня. Секунду спустя одна из них принялась так тяжело вздыхать, что меня разобрало любопытство. Я молод, эти вздохи, казалось мне, исторгнуты любовью, — как же было устоять против соблазна узнать откровенные суждения о ней женщин в беседке? Я надеялся извлечь из их разговора урок, уяснить себе, насколько следует доверять в известных обстоятельствах трогательным излияниям чувств прекрасного пола.
«Увы, дорогая моя, — воскликнула та, которая, по моему определению, тяжко вздыхала вначале. — Не кори меня за уныние. Ты ведь знаешь, Пирам{32} уехал, я не увижу его целых шесть месяцев». — «Давай биться об заклад, — расхохоталась в ответ другая, — что этот тон ты почерпнула в „Клеопатре“!»{33} — «Твое легкомыслие не ко времени, — возразила ее тоскующая подруга. — Окажись ты на моем месте, тебе было бы не до смеха».
«Не сердись на меня, милочка, — сказала вторая дама. — Поверь, я рассмеялась от неожиданности. Ты не увидишь возлюбленного полгода и, сдается мне, готовишься все шесть месяцев провести в слезах; ты даже голос свой облекла в траур — вот это и привело меня в недоумение. Конечно, я знала о существовании столь томной любви и обо всех ее атрибутах, но, говоря по совести, и помыслить не могла, что она свила гнездо в твоем сердце. До сих пор я полагала — она пребывает только в печатных изданиях, в толстенных томах романов. Но ты — ты, право же, умрешь со скуки, если вздумаешь и впредь играть эту роль, если не откажешься от подражания героиням безмозглого Ла Кальпренеда,{34} родившего их на свет с помощью пера и чернил. Что говорить, дорогая моя, романтическое сердце источает больше любовных воздыханий, чем все жители Парижа, вместе взятые.
Не приписывай мои рассуждения недостатку опыта. Мы здесь одни. Я, как и ты, влюблена, мой избранник уехал, но не к отцу, как твой, а на войну. Жизнь его в опасности. Расставаясь со мной, он плакал, плакала и я, слезы и сейчас навертываются у меня на глазах, все это в порядке вещей. Но, — добавила она, смеясь, вернее, мешая слезы с беззаботным смехом, — я отнюдь не грущу, хотя и плачу; напротив, плачу от сердечного умиления, и оно мне приятно — значит, и слезы мои можно назвать слезами радости.
Не знаю, понятно ли тебе, как все это вяжется меж собой. Натура у меня на редкость нежная, но, трепеща за жизнь возлюбленного, я не испытываю при этом тревоги, желая его, не испытываю нетерпения, даже стеная, не испытываю горя, и мои чувства мне отнюдь не в тягость. Нередко я даже их подстегиваю, чтобы сердце мое не разленилось. Они повсюду меня сопровождают, участвуют во всех моих удовольствиях, сообщая им особенную прелесть, в них как бы скрыт неиссякаемый запас сладостных мыслей, еще больше располагающих меня радоваться жизни. Я твержу себе: „Меня обожает человек, достойный любви!“ — и эта уверенность мне льстит, возвышает в собственных глазах, служит доказательством моих достоинств. Я тогда с особенной охотой принимаю знаки внимания от тех, с кем случается столкнуться на жизненном пути, развлекаюсь ими, ничуть не угрызаясь совестью, проникаюсь убеждением, что я немалого стою; иной раз я даже поощряю своих поклонников то взглядом, то жестом, то улыбкой и, клянусь тебе, тем больше дорожу возлюбленным, чем тверже знаю: стоит мне захотеть, и у него появятся соперники. Ну, а что касается самих соперников, то, судя по всему, я никого из них не люблю. Разумеется, они мне нравятся, льстят моему самолюбию, но при том меня не покидает смутное чувство, что между ними и моим сердцем нет ничего общего. Вот что я могу сказать по этому поводу, дорогая моя, вот как следует любить. Постарайся же взять пример с меня, подумай, что станется с тобой, если твой возлюбленный тебе изменит».
«Что ты такое говоришь! — вскричала ее подруга. — О, господи, меня бросает в дрожь от твоих слов. Он мне изменит! А ты, ты, любящая так сильно, пусть и на свой лад, разве убережешься ты от мучительной боли, даже, быть может, от отчаяния, если с тобой стрясется беда, которой ты так напугала меня сейчас?» — «Мучительная боль, отчаянье — при чем тут они? — возразила вторая. — Досада, это еще куда ни шло». — «Досада? Боже правый, на вероломного изменника досада, и только?» — «А я ни на что другое, видно, не способна; иных чувств я в подобных случаях никогда не испытывала. Ты видишь, я говорю с тобой не таясь. И так как я тебя люблю и понимаю, что ты нуждаешься в наставлениях, то преподам тебе урок, вкратце рассказав о кое-каких своих похождениях.
Когда мне минуло девять лет, меня отдали в монастырь, чтобы со временем я приняла постриг. У меня была старшая сестра, все свое состояние наши родители собирались отказать ей, поэтому и решили сызмальства запереть меня в обители, чтобы, не зная мирских утех, я потом не сокрушалась об их утрате и, войдя в возраст разума, хотя бы не ведала, на какую жертву меня обрекли. Я прожила там мирных три года и получила благочестивое воспитание; правда, наложив печать на мой облик, оно не коснулось сердца, то есть не внушило склонности к монастырскому уединению, хотя по внешности никто бы этого не заподозрил. Я без ропота обещала принять постриг, но никакой охоты к тому у меня не было — равно, впрочем, как и не было отвращения. Жила я бездумно, питаемая собственным огнем, была сумасбродна, вертлява, радовалась своей расцветающей юности — словом, наслаждалась существованием и не мечтала ни о чем другом. Разумеется, это сердце, вовсе не призванное к жизни, огражденной от суетного света, и глухое к восхвалениям ее сурового распорядка, как бы предугадывало по безрассудному своему трепету, что есть иные, сладостные чувства, для которых оно создано, и, ничего еще не желая, ожидало возможности их испытать. Случай, о котором я сейчас расскажу, в единый миг умудрил меня.
Занемогла одна из монастырских воспитанниц. Ее горячо любящая мать не решилась доверить дочь уходу монахинь и приехала за ней. По просьбе моих родителей, она пожелала увидеться со мной. Я пришла в приемную комнату, и там-то сразу кончилась пора моего неведения. В приемной я увидела молодого человека, сына приезжей дамы. Глянув ему в глаза, я без труда поняла их немую речь и нисколько не удивилась новым ощущениям, которые испытала при виде юноши. То, что я вложила в ответный взгляд, никак не свидетельствовало о моей неопытности, скорее он грешил излишним красноречием. Теперь я это красноречие несколько умеряю: не научившись речистей изъясняться в любви, я научилась изъясняться менее откровенно.