Французский роман
Шрифт:
Глава 41
Нью-Йорк, 1981 или 1982
Перед отъездом в Гетари я провел неделю в Нью-Йорке. Как-то утром мне позвонил Джей Макинерни и сообщил, что сломал ногу, поскользнувшись на тротуаре, на Девятой улице, в шесть часов утра, а виноват в этом я, потому что накануне именно я потащил его в «Беатрис Инн» и бросил там в дурной компании. Ничего, я уже привык, что все несчастья в мире происходят из-за меня, и не обижаюсь, я же католик. С другой стороны, я ведь провел 36 часов за решеткой, повторив опыт Джея из «Лунного парка». Поэтому предлагаю рассматривать его сломанную ногу как уникальный случай исполнения заповеди «око за око» при посредстве американской художественной литературы. Мы с ним иногда меняемся квартирами (Джей живет у меня в Париже, я у него в Нью-Йорке), почему бы не обменяться несчастьями? Я повесил трубку, и вдруг меня осенило: мои первые взрослые воспоминания связаны с Нью-Йорком. На меня внезапно нахлынула волна полузабытых образов, которые сталкивались, наслаивались друг на друга, путались… Нью-Йорк — второй для меня город на земле, тот, в котором я жил дольше всего, не считая Парижа. Еще подростком я ездил к дяде Джорджу Харбену,
98
«Пыль на ветру» (англ.).
Джордж умер в этом году, а я, свинья неблагодарная, даже не поехал на похороны. Позже отец купил лофт с огромным, почти во всю стену, окном на Пятьдесят третьей улице, в башне над Музеем современного искусства. Мы с Альбаном де Клермон-Тонерром, побывав в «Эриа», «Лаймлайте» или «Нелл’з», заваливались в эту квартиру. Потом, когда брат отца объявил семейное предприятие несостоятельным, ее пришлось продать. Воспоминания перемешиваются, как ингредиенты коктейля «Лонг-Айленд». Первый ночной клуб, куда я отправился один, назывался «Danceteria» и располагался на крыше под открытым небом. Я мечтал походить на саксофониста «Lounge Lizards» Джона Льюри. Носил носки «Burlington» и коричневые мокасины «Sebago». Если мне не изменяет память, в тусовке на крыше это считалось модным. По средам устраивали латиноамериканские вечеринки в «Windows on the World» — там я впервые попробовал кайпиринью [99] . Сцены нью-йоркской жизни накладываются одна на другую, как двойная экспозиция в фильме. На скорости проплывают облака — символ текучего времени. Я полюбил Нью-Йорк, потому что был там один.
99
Кайпиринья — бразильский коктейль из кашасы, лайма и тростникового сахара со льдом.
Впервые в жизни я мог ходить куда заблагорассудится, выдавать себя за другого, по-другому одеваться, лгать незнакомым людям, спать днем, таскаться где угодно по ночам. Нью-Йорк внушает дух непослушания подросткам всего мира, подобным Холдену Колфилду, для которых не вернуться вечером домой — утопия. В ответ на вопрос, как тебя зовут, называешь первое пришедшее в голову имя. Заворачиваешь историю, не имеющую ничего общего с подлинной. Это минимум, необходимый, чтобы стать писателем. Я даже заказал себе на Сорок второй улице фальшивые документы, чтобы меня считали совершеннолетним. Нью-Йорк — город, благодаря которому я понял, что буду писать, иными словами, сумею наконец освободиться от себя самого (во всяком случае, тогда я в это верил), превращусь в другого человека, стану Марком Марронье или Октавом Паранго, в общем, вымышленным героем. Там же у меня родился замысел первого рассказа («Старомодный текст»). В нем есть персонаж, которого на протяжении последних двадцати лет читатели принимают за меня. Нас было несколько человек, мы проводили свое первое независимое лето, живя в пустовавших квартирах. Ходили друг к другу в гости, напивались, строили из себя крутых, хвастались выдуманными любовными приключениями, подкатывали к дому в пять утра на таксомоторах, за рулем которых сидели такие же, если не более, наклюкавшиеся водители, и дрожали на Авеню А, выходя из «Пирамиды». В ту пору Нью-Йорк еще был опасным городом, кишевшим проститутками, трансвеститами и наркодилерами. Мы выпендривались друг перед другом, притворялись взрослыми мужиками, но наркотой не баловались, разве что попперсом. По моим подсчетам, все это происходило в 1981-м или 1982-м. Я покупал диски в магазине «Tower Records» на Бродвее. Сейчас он обанкротился, не выдержав конкуренции с Интернетом. Мы кидались рисом в кинотеатре «Waverly Theater», в Гринвич-виллидже, где на полуночном субботнем сеансе показывали «Шоу ужасов Рокки Хоррора». Кинотеатра теперь тоже больше не существует. Многое исчезло в Нью-Йорке… Питался я исключительно хот-догами, солеными крендельками, жвачкой и чипсами с соусом гуакамоле. Шалопай, блудный сын, добровольный сирота, я купался в счастье. Однажды утром, отчетливо помню, до меня вдруг дошло, что я вырос, вот, хожу в магазин, покупаю себе еду на вечер… Я повзрослел, еще не достигнув совершеннолетия. В то утро закончилось мое детство. В незрелом теле сформировался взрослый человек, но наступило не менее прекрасное утро, когда во взрослом теле проснулся ребенок. Только в начале жизни я часто смотрел на закат, повзрослев, в основном любуюсь рассветами. В утренних зорях меньше безмятежности, чем в вечерних. Сколько их мне еще осталось?
Глава 42
Итог
Утраченное время не возвращается. Нельзя заново пережить минувшее. И все же…
Эта повесть — не слепок с реальности, а рассказ о моем детстве — таком, каким я его увидел и на ощупь воссоздал. У каждого свои воспоминания. Но отныне это заново сотворенное детство, эта реконструкция прошлого, и есть моя единственная правда. То, что написано, становится реальностью, значит, этот роман повествует о моей подлинной жизни, которая больше не изменится и которую я больше не забуду.
Я разложил свои воспоминания по полочкам, как в шкафу. Им теперь отсюда никуда не деться. Они существуют для меня в форме этих слов, этих образов, в таком порядке; я слепил их, как ребенком лепил фигурки из быстро застывающего гипса.
Все почему-то полагают, что я уже много раз рассказывал
Писатель может в процессе писательства рвать стягивающие его путы на манер Гудини. Литература способна служить проявителем — как в фотографии. За это я и люблю жанр автобиографии: мне кажется, что внутри каждого из нас дремлет искатель приключений, дремлет и ждет своего часа, и, если удастся дать ему волю, результатом станет потрясающая, удивительная история. «Однажды мой отец познакомился с моей матерью, потом я родился и прожил жизнь». Bay, да ведь если задуматься, офигительнее вряд ли что придумаешь! И пусть всему миру плевать на это с высокой колокольни, наша волшебная сказка при нас. Разумеется, моя жизнь ничуть не более интересна, чем ваша, но, попрошу заметить, и не менее. Это просто жизнь, причем она у меня единственная. Если есть хотя бы один шанс на миллиард, что своей книгой я сумею увековечить отца, мать и брата, — значит, она стоила того, чтобы ее написать. У меня такое ощущение, что в кипу бумаги я сунул карточку с надписью большими буквами: «ЗДЕСЬ МЕНЯ НИКТО НЕ БРОСАЕТ».
Ни один обитатель этой книги никогда не умрет.
Сквозь написанные страницы вдруг проглянула картинка. Так мальчишкой я брал монету в один франк, накрывал ее листом бумаги и тер сверху грифелем, пока во всем своем полупрозрачном великолепии не появится силуэт Сеятельницы.
Глава 43
А из Атлантиды
В то время Францией правил человек, убежденный, что религия придает смысл жизни. Разве это причина, чтобы устраивать такой ад на земле? Мое нелепое злоключение напоминает какую-нибудь католическую притчу. Трогательная история с автомобильным капотом открыла мне новые горизонты — как яблоко, долбанувшее по черепу Ньютона. Я решил, что больше не буду кем-то другим. Они хотят, чтобы я изображал блудного сына, возвращающегося домой? Нет, я стану самим собой, но пусть никто не заблуждается: на прямую дорогу я все равно не вернусь. Тюрьма была моей геенной. Я осужден, остается уверовать. Вот моя самая католическая черта — я предпочитаю запретные удовольствия. Я не заслужил публичного позора, но теперь точно знаю, что всегда буду идти на риск. Вам не удастся взять надо мной контроль. Вы объявили мне войну. Так имейте в виду: я никогда не буду биться на вашей стороне, потому что выбрал другой лагерь. «Мне чрезвычайно уютно с моим клеймом», — писал Бодлер Гюго, когда были запрещены «Цветы зла». Не верьте, если я стану вам улыбаться, остерегайтесь меня, я — трусливый камикадзе, я подло лгу вам, я неисправимо испорченный человек, испорченный, как полностью разрушившийся зуб. Подумать только, меня называют тусовщиком, тогда как на самом деле после 1972 года я вообще не способен жить в обществе. Ну да, я ношу пиджак и галстук, и мои туфли вчера вычистил служащий роскошного парижского отеля. Но я — не с вами. Я веду свое происхождение от героя, погибшего за Францию, и если ради вас гублю себя, то это у нас фамильное. Такова миссия каждого солдата — и каждого писателя. У нас так принято: мы умираем ради вас, но мы все равно не с вами.
Такие вот мысли бродили у меня в голове, пока моему брату в парадном зале Елисейского дворца вручали орден Почетного легиона. Это было вскоре после моего выхода из тюрьмы. Мать надела красные серьги, отец — темно-синий костюм. Президент Республики как раз дырявил пиджак Шарля, когда моя крестница Эмилия, девчушка трех лет, громко заверещала: «Мама, я сейчас обка-а-каюсь!» Президент сделал вид, будто не расслышал этого анархистского вопля. Со стороны мы казались дружной семьей. Опершись спиной о позолоченную колонну, я пригладил пятерней волосы. У меня это своего рода тик — когда я не знаю, куда девать руки, всегда запускаю пальцы в волосы, заодно и голову можно почесать. Выходящие в парк окна заиндевели от холода. Я подошел поближе, посмотреть на деревья, и вдруг неожиданно для самого себя вывел на заледеневшем стекле горделивую букву А.
Эпилог
Сегодня у меня больше не идет носом кровь, как в семь лет, когда я боялся, что умру. Я в Гетари, вдыхаю не кокс, а йод. После моего освобождения из тюрьмы прошло две недели; за спиной у меня, разрезая небо пополам, возвышается Ларун. Слева — ныряющие в океан Пиренеи. Справа, где вода слишком холодна, скала отступила подальше: безжалостные волны Атлантики наводят на нее страх. Пройду еще метра два, и мне стукнет сто лет. Моя тетя Мари-Соль рассказывала, что в 1936 году отсюда открывался вид на город Ирен, залитый ночными огнями. Потом во Францию пришла война, и мой дед ее проиграл. Я шагаю по каменистому пляжу Сеница, сегодня, в феврале 2008 года, и держу за руку свою дочь. В воздухе висит водяная пыль, как от комнатного увлажнителя «Evian». К сожалению, с 2003 года постановлением муниципального совета запрещена ловля креветок. Не могу сказать, что это мой самый любимый пляж, но вот иду по нему и трепещу от радости. Сейчас отлив; дочка скачет с камня на камень как козочка, только мелькают тонкие длинные ноги. Правда, козочка одета в бежевую куртку, обута в замшевые сапоги и распевает «Бросай девчонок» Франс Галь. И еще козочка любит задавать философские вопросы.
— Папа!
— Да?
— Что тебе больше нравится: считать, думать или находить?
— Э-э-э…
— Ну, как ты любишь говорить: «я считаю, что…», «я думаю, что…» или «я нахожу, что…»?
— Ну-у… Мне кажется, «я нахожу, что» звучит как-то скромнее.
— Значит, ты любишь находить.
— Больше, чем считать или думать. Это легче.
Тридцать шесть лет назад, в тот знаменательный день, что сохранился в моей памяти, дед учил меня не только ловить креветок. Еще он познакомил меня с искусством кидать в воду камни.