Фридл
Шрифт:
Потом я записалась на транспорт, чтобы быть с ним там, куда он уехал вместе с тысячей мужчин, и на этом можно бы поставить точку. В смысле фантомных болей.
Все, что случилось с 29 сентября до 6 октября, когда я наконец получила разрешение ехать, все, что случилось в поезде и потом, когда он остановился, оставляю за скобками.
3. Зеркальный город и подземелье
Я живу в большом здании на площади, у костела. Это детдом для девочек. Здесь я оказалась не сразу. Сначала меня поселили в каком-то доме в большой комнате с молодыми женщинами, детьми
В большом трехэтажном здании около центральной площади живут девочки от 10 до 16 лет. Комнаты на 24 спальных места, трехэтажные нары, стол. У нас, воспитательниц, одна комната на всех.
Согласись я пойти художником в техотдел, куда меня определили по заключению графолога, я была бы причислена к лагерной элите. Кстати, начальница отдела трудоустройства, которая велела графологам определить мое место в тутошнем социуме, после войны вышла замуж за Пауля Зингера, брата Франца, того самого, который предлагал нам проект «Палестина». Меня она не запомнила и ничего не смогла поведать Францу. Я на нее не в обиде.
Поначалу я путалась в улицах, все казармы казались одинаковыми, но потом попросила одного молодого художника, работающего в техотделе, показать мне развертку города и все поняла. Если сложить эту «тетрапецию» пополам, то все углы совпадут между собой. То есть это зеркальный город.
Центральную площадь пересекать нельзя. Выйдя на улицу, ты оказываешься в одном из параллельных потоков, часть народу идет туда, часть сюда. Говорят, здесь было еще больше людей. С середины лета до конца осени около двадцати тысяч отправили в Польшу, для разгрузки. Из наших – Аделу, Бедржиха и Йозефу.
Зеркальность. Центральная площадь – квадратная, на каждой стороне квадрата – казарма. От казарм отходят улицы одинаковой длины и ширины. Через две улицы на каждой из четырех сторон – еще четыре казармы, стоящие в том же порядке, как и на площади, а за ними – четыре выхода из гетто, один – на Богушовице, откуда мы приехали и куда уедем, другой – на старинный город Литомержице, где я никогда не была и уже не буду, третий – в сторону реки Огре, в направлении Малой Крепости, где тюрьма гестапо, не про нас будь сказано, и четвертый… Куда же четвертый? На Крету, где футбольное поле. Оттуда открывается вид на Среднечешскую возвышенность. Пологие горы с домиками, из труб вьется дым. Там я тоже не была и не буду.
Павел говорит, что под нами целый подземный город с тоннелями и по этим тоннелям можно выбраться из гетто.
В глубоких пластах земли извилистые ходы с многочисленными ответвлениями-аппендиксами. Выйти можно, только если строго держаться плана. Иначе упрешься в стену и назад дорогу найти будет еще сложней. Смешно. Я покатываюсь со смеху, представляя себе, как мы на четвереньках, а то и ползком, на пузе, совершаем рембрандтовский подвиг – пробираемся в кромешной тьме к свету свободы. Земляные черви, гады ползучие, грызуны… Нет, это скорее брейгелевский ад. Или что-то еще никем не нарисованное.
А ты нарисуй, – говорит Павел и вкладывает мне в руку карандаш.
Двумя руками с закрытыми глазами. Синхронность движения.
Вслепую, как на пишущей машинке. Будешь мне диктовать…
Напишем Хильде про асинхронность. В тридцати словах.
Или про средневековых жнецов-скелетов с косой, про птицеловов и охотников с аркебузой… Жатва смерти.
Почему я в изоляторе? Наверное, болею. Здесь все болеют. Детский дом живет от эпидемии к эпидемии. Заразных изолируют немедля. К ним никого не подпускают. Раз Павла пустили ко мне, значит, я не заразная. Кстати, это меня в детстве осенило про то, что картины Рая практически неизменны, в них много света, цвета и всяческих красот, а вот картина Ада с ходом цивилизации меняется, причем, похоже, в сторону упрощения. В нашем Аду все будет реально и просто – удушающая техника вмонтирована в потолок, ничего лишнего. Пляска смерти внутри огромного параллелепипеда.
Павел гладит меня по руке.
Фридл, открой глаза, посмотри на меня…
Я и сама побаиваюсь закрытых глаз, смеженных век, никогда не рисую спящих. У Эдит был рисунок спящей, лицо приподнято на подушке, большие черные ресницы – жуть.
Тяжело разлепляются веки. Сквозь щелочку проникает свет.
4. Уроки
Снег белей белил. Павел провожает меня до L-410, улицы здесь пронумерованы. Я могу идти сама, я все вижу.
Госпожа Брандейсова прозрела. Уроки рисования продолжаются. Сегодня в комнате 28. Разграфленный лист с расписанием занятий мне выдал Вальтер Фрейд, заведующий детским домом. Ему лет двадцать пять, не больше. Круглые очки с толстыми стеклами, безоружный взгляд шоломалейхемовского мечтателя. Девочки его не слушаются. За порядком следит его милая жена, а он с утра до вечера режет кукол из дерева, для представлений. Видит плохо, а куклы выходят у него аккуратными и при этом очень выразительными. Все мои попытки у него поучиться закончились тем, что я нарисовала его за работой.
Уроки Иттена не растворились во мне без осадка, как я думала прежде. Зло и добро, жестокость и милосердие – эти черно-белые контрасты слиплись в лагере в серое месиво неопределенности и требовали кристаллизации.
«Как-то утром маленькая женщина с очень короткой стрижкой и большими карими глазами вдруг появилась в нашей комнате – стремительность ее походки, ее энергия захватили нас, ввели в совершенно иной ритм… Мы сразу приняли ее и отдались на волю новой стихии».
Я вынуждена опираться на память своих бывших учениц, все происходит стремительно, нет никакой возможности наблюдать происходящее со стороны. Упаковывая рисунки в чемодан, я все еще надеялась к ним вернуться.
Времена путаются. Лучше быть в настоящем. Но как в нем быть, если оно в тот же миг становится прошлым? Физическое время не совпадает с ментальным, и все же, соглашаясь с условностью разделения времен на три фазы, попробую пользоваться настоящим.
Нет, к рисункам я больше не вернусь. Ни умом, ни взглядом. Но кто-то наверняка доберется до чемоданов. Рисунки сложены по урокам, не по авторам. Вряд ли кого-то заинтересуют несостоявшиеся личности. На всякий случай прикладываю списки комнат с именами детей.