Фронт приходит к нам
Шрифт:
— Видел почтальона, Гена? — спрашивает она. Я киваю. Она отворачивается.
Я проклинаю почтальонов.
Мы молча едим пшенную кашу.
— Ну как, — спрашивает мама, — ничего без молока?
И пробует улыбаться.
— Очень вкусная каша, — говорю я, — прямо замечательная.
Я проклинаю молочницу. И, вообще, как хорошо было бы безо всякой еды. Выдумать бы такие пилюли: проглотил одну — и целый месяц есть не хочется.
…А писем все нет и нет.
Женька говорит:
— Ты не грусти. Что-нибудь придумаем…
Я верю: он на этот счет мастер.
Женькин
— Это чепуха, до чего просто, — говорит Женька, — я знаю, что с войны пишут.
Женька диктует. Я начинаю писать. Женька через плечо смотрит на бумагу.
— Эх, Гена, Гена… — вздыхает он, — разве взрослые так пишут?
И он пишет такое письмо:
«Здравствуйте, Ольга Андреевна и Гена!
Шлю вам горячий командирский привет из самого яростного сражения. Мы мчимся по степи на лихих скакунах и стреляем. Кругом рвутся снаряды. Кровь течет ручьями. Я скачу рядом с Буденным…»
Я перечитал написанное. Почерк у Женьки совсем как у взрослых. Я представил отца. У него добрые глаза, а на лбу складка, как шрам.
— Что бы еще написать? — спрашивает Женька.
— Нужно еще, чтобы мама не волновалась, — подсказываю я.
Женька высовывает кончик языка, и карандаш, подпрыгивая, бежит по бумаге.
«…За меня не волнуйтесь. Фашистские пули нам не страшны…»
Он думает, морщит лоб и добавляет:
…«Гену и Женю, его друга, нужно срочно отправить на фронт, к нам на подкрепление…»
Я говорю:
— Теперь нужно «целую и обнимаю».
Женька смеется.
— С фронта? Целую и обнимаю! Идет бой. Гена, какие могут быть поцелуйчики.
А я вспоминаю отца. Он часто целовал меня. Впрочем, Женька, конечно, прав: какие могут быть поцелуйчики.
Глава вторая
о том, как мы с Женькой чуть было не стали маршалами
Спите спокойно, добрые жители Январска. Когда-нибудь вы узнаете о людях, прославивших вас, о событиях, которые начались вот здесь, на этих тихих улицах, поросших подорожником и ромашкой. Когда-нибудь вы вспомните добрым словом Женьку Ночкина и Генку Полунина, самых рядовых из рядовых мальчишек, будущих маршалов и героев.
Когда просыпаешься, но еще не проснулся, в голове рождаются самые умные мысли. Если бы изобрести такую машинку, которая все это записывала бы, уже давно можно было бы прославиться.
Но Женька только посмеивается.
— Ты фантазер. Пока изобретут такую штуку — жизнь пройдет. Нечего выдумывать. Мы должны стать маршалами. Я в этом уверен. Я даже точно могу сказать тебе, когда это случится. Мы идем в армию. Прошло два года. Раз — мы младшие сержанты. Прошло еще два года. Раз — мы сержанты… Считай все по два года… Через тридцать лет мы — маршалы.
— Здорово. А если убьют?
— Не убьют…
— А если нас не возьмут сейчас?
— Чудак. Какой же им расчет не брать нас? Если мы в день будем хлопать только по одному фашисту, и то за год получится семьсот штук, а за десять лет — целая дивизия… Здорово?
Я не умею спорить с Женькой. Он все знает, все умеет, у него сразу готовы доказательства.
Я не могу не верить ему, и все-таки мне грустно. Женька станет маршалом раньше. Пока я буду изобретать свою глупую машинку для записывания мыслей, он добьется своего. А может быть, и машинку он изобретет раньше меня, потому что он знает секрет. Он сказал:
— Это тоже очень просто. Я уже знаю, как ее сделать, только у меня нет нужных инструментов.
— А какие инструменты нужны, Женька?
— О, это очень редкий инструмент. Он называется дрель. Слышал ты? Его берут вот так, нажимают кнопку и раз… раз…
Где бы достать эту таинственную дрель?
Но Женька держит твердый курс.
— Машинка — ерунда. Хочешь быть маршалом?
— Хочу, — говорю я печально.
— Тогда завтра с утра в военкомат.
Я видел маршалов на портретах — умные, мужественные лица и звезды в петличках.
Но почему-то, когда Женька говорит о маршалах, мне представляются шляпы с перьями, ботфорты и плащи, и шпаги, и гнедые арабские скакуны…
Ночью сон долго не приходил ко мне. Где-то звучал оркестр. Провожали войска. Я думал, как сам буду шагать по улицам, не глядя на плачущих женщин, а потом стану маршалом и въеду в город Январск на гнедом скакуне. И снова будет играть оркестр, и никто уже не будет плакать. Я думал обо всем этом. А за окнами плыла ночь. Играл оркестр. Где-то, наверное, плакали. И я сочинил такие стихи:
. . . . . . . . . . . . . . . .
С победой пройдут все бои,
И встанут геройские маршалы
Пред светлые очи твои.
Первая строчка не получалась. Но утром я прочел их Женьке. Женька закричал даже:
— Ты великий поэт! — И он громко и нараспев прочел:
И встанут геройские маршалы
Пред светлые очи твои!
— Здорово! Это будет наш гимн. Ты его только подлинней сделай… И потом это… тебе совсем не нужно быть маршалом. Ты будешь великим поэтом, и мы всегда будем дружить с тобой.
Мне стало грустно. Женька сказал:
— Я бы никогда так не смог:
И встанут геройские маршалы
Пред светлые очи твои.
Один раз попробовал, и ничего не вышло. Все умею, а стихи не получаются.
Он подумал и спросил:
— А что это за светлые очи?
— Так всегда говорят в стихах, — сказал я. — Это даже объяснить нельзя… очи и очи.
— Светлые очи, — повторил Женька, — красиво.
В военкомате нас почему-то никто не хотел выслушать. По коридорам сновали люди. Хлопали двери, и крепко пахло махоркой. Во всех комнатах трудно было протолкнуться, и только в последней за столом сидел лейтенант, а больше никого не было.