Фронтовые ночи и дни
Шрифт:
* * *
Взять того же старшего лейтенанта Носова. Вызвался человек идти за «языком», чтобы получить волю, а судьба распорядилась по-своему. Конечно, сам бы старшина пристукнул тех немцев так аккуратно, что потом можно было бы пешком идти до своих окопов. А у старлея не получилось, потому что злости у него много, а это не самое главное, надо еще и кое-что уметь.
Если бы Титов не последовал за ним, шуму было бы еще больше, случилась бы заминка, они потеряли бы слишком много времени в немецких
Можно, конечно, понять желание старлея собственными руками прибить еще одного фрица, но в таком деле нужен точный расчет и холодная голова.
Хитрость не в том, чтобы убить двоих немцев, а в том, чтобы убить их тихо. Тут надо действовать по счету «раз-два», потому что «три» сказать тебе не дадут. И что он пошел за старлеем — это он правильно сделал. И сбил его с ног, потому что тот закрывал дорогу к пулеметчику, — тоже правильно. А не выстрели старшина в немца из своего вальтера, тот наверняка долбанул бы старлея по голове, тогда бы этого ефрейтора можно было взять только гранатой. И сам черт не знает, что из этого могло бы выйти.
Но не только зла, даже досады не возникло у Титова на старлея: что сделано, то сделано. Досадно было не это, а то, что старлей сам выбрал для себя смерть. Зачем? Старшина поступил бы по-другому, то есть постарался бы и немцев отвлечь на себя, и в живых остаться.
Пошел снег.
* * *
Бывший подполковник Какиашвили лежал на спине и смотрел в темноту, которую тревожили вспышки выстрелов. На лицо падали снежинки, но подполковник не чувствовал холода, зато хорошо чувствовал, как жизнь из тела уходит.
Как все, однако, глупо вышло: он услыхал вскрик, потом выстрел из пистолета, приподнялся, чтобы посмотреть, что там случилось, — и тут удар в левое плечо, который отбросил его на противоположный скат воронки. И этот ужасный звук разорвавшейся в собственном теле пули. И нестерпимый жар, словно его проткнули шампуром и подвесили над горящей жаровней.
Подполковник лежал, боясь пошевелиться, потому что знал: стоит пошевелиться — придет боль. Так было, когда его ранили в первый раз. Правда, ранение было пустяковым, но болезненным. И боль приходила именно тогда, когда он начинал шевелиться. Теперь он этого делать не станет. Хотя лежать неудобно: одна рука и обе ноги подвернуты и уже начинают неметь. Но это терпимо. И жар тоже терпим. А снег так приятно холодит лицо. Только бы не пришла боль. Только бы умереть не мучаясь.
«Да, что-то я хотел сказать… — думал подполковник Какиашвили, удивляясь, насколько ясна его голова, насколько значительны мысли. — Что-то ведь говорят перед смертью… — мысли его текли спокойно и торжественно. — Правда, при этом обязательно кто-то должен присутствовать. Иначе какой смысл?.. И старшины нет, и этого… Носова. И пусть. Это даже лучше. А то начнут ворочать, куда-то тащить…»
Нестерпимым жаром обдало тело подполковника, мысли сбились, голову будто погрузили в горячий источник, перед глазами замелькали огненные мухи. Он облизал шершавым языком влажные губы, сглотнул. Попытался вернуть себе умные и торжественные мысли. Сбился, заспешил, обшаривая темноту широко раскрытыми глазами, мучительно пытаясь вспомнить что-то важное.
«A-а… Ольга Николаевна. Вы-то как здесь очутились? Все равно вы мне ничем не поможете. Разрывная пуля в грудь. Видите, какая дыра у меня на спине? Через нее уходит кровь… Жизнь уходит. Но вы не уходите. Я виноват перед вами, но теперь уж ничего не поправишь. А этот капитан… Как его? Он еще к вам подходил… Помните? Стихи читал, на гитаре тренькал. Только не пишите отцу, что я в штрафбате. Пал смертью храб… хра… Жена-сиделка — утки, судна… А она такая… такая… После войны жить надо не так… Жить надо…»
Перед тускнеющим взором подполковника Какиашвили возникла изумрудная волна с весело трепещущим белым гребнем. Волна окатила его с ног до головы, подняла и понесла в открытое море. Пальмы качали растрепанными верхушками, что-то кричали чайки, опускаясь к самой воде и касаясь крылом его лица.
Вот из солнечного света вышла жена в белом халате с большим красным крестом на груди. Она шла по волнам, но шла не к нему, а мимо. И солнечный свет просвечивал ее насквозь. Потом она начала таять, таять, таять… И это все, что видел подполковник Какиашвили в своей жизни.
* * *
Снег повалил так сильно, что, если бы не стрельба, не вжика-нье осколков и пуль над головой, можно было бы встать в полный рост — никто бы не заметил.
Старшина дернул немца за шинель, подтолкнул к краю воронки, пополз за ним следом, упираясь носом в подошвы его сапог.
— Шнель! Шнель! — торопил он немца, хотя в этом не было необходимости: немец и так старался изо всех сил.
Они благополучно миновали колючую проволоку. Дальше начиналось минное поле, и надо бы старшине ползти первым, а то, не ровен час, нарвется фриц на мину — и все труды насмарку. Но держать пленного у себя за спиной — тоже не лучший способ передвижения.
Тут с немецкой стороны опять стали пускать ракеты, и старшине оставалось только командовать:
— Рехтс! Линкс! Еще линке! Форверст!
Фриц исправно выполнял его команды.
Проползая мимо воронки, в которой лежал подполковник-грузин, старшина быстро ощупал его холодеющее лицо, прикрыл ему глаза и пополз дальше.
Почему-то этого жизнелюбивого грузина ему было жаль больше, чем угрюмого и ожесточенного старшего лейтенанта, хотя причина, по которой подполковник попал в штрафбат, не внушала к нему ни малейшего уважения. Но у каждого своя судьба, а осуждать других было не в правилах старшины Титова.
* * *
До речки оставалось метров сто, когда немцы спохватились и открыли такой огонь из минометов, что нечего было и думать, чтобы двигаться дальше. Было ясно, что они все еще надеются отсечь старшину и его пленника от русских окопов. Или убить обоих. Тоже у них контора не сразу раскачивается. Пока доложили по инстанциям, пока раскинули мозгами, пока то да се. Зато теперь раскручивают на всю катушку.
Через несколько минут к минометам подключилась артиллерия, наши стали отвечать — и пошло-поехало.