Фунт лиха
Шрифт:
— Вот тут и остановимся, — хрипло объявил Тарасов, соскреб — в который уж раз — сосульки с бороды, — станция Березай...
— Почему оркестр нас не встречает? — на последнем дыхании поинтересовался усталый Присыпко. Брови и борода у него заиндевели от дыхания, выбившийся из-под лыжной шапочки клок редких волос — тоже. В шерстяной, плотно обжимающей голову шапчонке он походил скорее на полярника, перенесшего пятидесятиградусные холода и благополучно возвратившегося на землю — именно такими полярники и бывают на фотоснимках, которые Тарасов видел много раз на фотовитринах, в предбанниках кинотеатров, в газетах и в журнале «Огонек». — Давай, бугор, выкладывай, куда оркестр подевал? — Присыпко
Лежавший на расстеленной палатке Манекин зашевелился, приподнялся, но его накрыл снеговой охлест, он хватанул открытым ртом сухой промороженной пороши, забился в хрипе, выгнул спину дугой.
Присыпко неожиданно увидел, что Студенцов смотрит на Манекина с откровенной ненавистью, подумал тревожно — уж не случилось бы худа? — толкнул Тарасова в бок.
— Обрати внимание...
Тот уже обратил внимание, видел все, скулы у него заполыхали. Вообще-то Тарасову была понятна студенцовская ненависть — ведь будь они на ходу, на безотказных своих двоих, без этого... без груза — а Манекин стал для них именно грузом, — давно бы уже на Большой земле были, сидели в жаркой чайхане, расположенной где-нибудь в долине, прихлебывали из пиал зеленый чай, ели плов и манты и никакого бы горя не знали. Но из-за Манекина они не вышли вовремя на площадку — получается, что Манекин, именно Игорь Манекин был виноват во всех их муках.
И зачем он, Тарасов, старый, с хорошим, много раз проверенным нюхом горный волк, столько видавший разного, дал «добро» на включение Манекина в группу, зачем купился, допустил слабину, поддался на уговоры? Досадная вещь. Но раз это произошло, то теперь хлебай плоды собственной мягкотелости — полной ложкой, хлебай! Помощи ждать неоткуда, выкручиваться придется, дорогой товарищ Тарасов, самим, своими собственными силами. Ясно?
Загораживаясь от ударов снега рукой и приседая от усталости, он обошел площадку кругом — хотя чего тут обходить, площадка была известна каждому, как собственная ладонь, десятки раз облажена, промерена ногами, ощупана руками... Но тем не менее осторожный Тарасов еще раз обошел ее, задирая голову и вглядываясь в снежные космы, стараясь разглядеть, что там, в белой мути, в густоте морозной крупы?
Присыпко догнал его и, осиливая вой пурги, берущей очередной аккорд, прокричал, целя белым парком дыхания в ухо:
— Чего ходишь? Пора палатку ставить.
— Смотрю, нет ли где снежных карнизов. Накрыть может. Да и трещины...
— Ер-рунда, — Присыпко всхрипнул, сбиваясь на слове, ему не хватило дыхания одолеть фразу целиком — на высоте кислорода мало, поэтому люди нет-нет да и начинают судорожно, по-рыбьи зевать, хрипеть, стараясь побольше захватить воздуха ртом, — глаза у него покраснели от натуги. Через полминуты он все же отдышался, встретился с твердым, чуть насмешливым взглядом Тарасова, обиделся: — Чего смеешься? Я и сам над кем угодно смеяться могу.
— Да не смеюсь я.
— По глазам вижу — бес смеха в них... лапками дергает. Ну, бугор, ставим палатку и никаких гвоздей. Трещин тут нет. Застругов тоже нет, лавина не грохнет. А если и образовались заструги, их давно уже ветром сдуло. Ставим палатку, не то терпеть больше мочи нет. Тезка мой, Студенцов, видишь, как от холода зубами стучит? И костями как весело погромыхивает... А?
Когда поставили палатку, то первым делом затащили в нее Игоря Манекина. Тарасов отцепил от рюкзака прикрученный ремнями походный керогаз, запалил огонь. Точнее, это был не керогаз, а примус, но все зовут этот агрегат насмешливо и одновременно тепло, по-свойски керогазом. На пламя поставили чайник. И хотя совсем рядом находилась река, ее буйный тёк отчетливо ощущался в вое пурги и тяжелых ударах снеговых хвостов, за водой все же не пошли, не было сил, а набили чайник снегом, утрамбовали его кулаком и дальнейшее доверили керогазу.
— Та-ак, мужики, — проговорил Тарасов задумчиво, вытянул худую, обвитую бугристыми жилами шею, поочередно оглядел каждого, — давайте выкладывать продукты. У кого что есть... Неизвестно, сколько мы еще пурговать будем, неизвестно, когда вертолет придет... Так что потрошите рюкзаки, ребята.
Он первым расстегнул свой рюкзак, запустил в темное холодное нутро руку, достал оттуда пачку сухарей, маленькую, аппетитного вида баночку гусиной печенки и синеватый, с остьями прилипшего мусора кусок твердого, как мрамор, сахара, разложил на чистом вафельном полотенце.
— У меня все. — Посмотрел на Присыпко. — Ну, давай, ученый человек, твоя очередь.
У Присыпко богатств оказалось куда меньше — остатки гречневой крупы на дне матерчатого кулька, ложки три, от силы четыре, — и все.
— Не густо, — подвел черту под запасами «ученого человека» Тарасов.
Присыпко развел руки в стороны, посмотрел на огонь керогаза, привычно обдался парком дыхания:
— Такова жизнь, как говорят легкомысленные французы. Продукты были рассчитаны тютелька в тютельку. Задержка не планировалась.
— То-то и плохо, что не планировалась, — жестким скрипучим голосом, в котором проскользнуло сожаление, проговорил Тарасов. — Чую, запомним мы этот поход надолго.
Взглянул на Студенцова, тот понял все без слов, раздвинул пошире горло новенького, не успевшего обтерхаться в походе абалаковского рюкзака — перед самым отъездом из Москвы вместе выбирали рюкзак в динамовском магазине недалеко от Белорусского вокзала. У Студенцова оставалось немного чая, ссыпанного в полиэтиленовый кулек, и кусок сахара, — правда, глутка была менее внушительная, чем у Тарасова, раза в два меньше, но того же развеса, такая же твердая, синеватая — стекло сахаром можно резать, будто алмазом.
— И вся любовь? — полюбопытствовал Присыпко. Студенцов кивнул: да, вся.
Тарасов взглянул на лежавшего Манекина — как насчет пищи земной? Тот отрицательно поводил головой из стороны в сторону, потом разлепил холодный рот с белыми пятнышками слюны, собравшейся в углах, проговорил тихо и отчетливо:
— У меня, ребята, пусто, — улыбнулся слабой извиняющейся улыбкой, — мне никогда в походах харчи не доверяли, боялись — растранжирю.
Покачав сожалеюще головой, Тарасов провел рукою по воздуху — движение, схожее с движением фокусника, когда тот накрывает простынкой какое-нибудь худосочное яблоко, что-то шепчет беззвучно, отводит простынку в сторону и перед изумленным зрителем вместо одного яблока — целая чаша. Либо таз — большой, куда много входит, в котором варят варенье. Поймав взгляд Студенцова — в студенцовских глазах зажглись, завспыхивали слабым пламенем два голодных костерка, Тарасов произнес жестко, отметая все другие предложения:
— Продукты делим на четыре части, — сожалеюще покачал головой. — На больше и не получится. — Будем надеяться, что в четыре дня пурга кончится и вертолет все-таки пробьется к нам.
— Да-а, — протянул Студенцов, — а есть здорово хочется.
— В Москву вернемся — там отъедимся. — Тарасов приподнял крышку чайника. Снег растопился, и в темном нутре заслуженной, несколько раз мятой, попадавшей в различные передряги посудины уже булькала, стреляя паром, вода.
— У матросов есть вопросы? — привычно хмыкнув, спросил сам у себя Присыпко. Нагнал важного сипенья в голос — в подражение Тарасову, вытянул шею, покрутил головой. — У матросов нет вопросов. Делим продукты на четыре части и ждем вертолет.