Футбол на снегу
Шрифт:
— Эй, аккуратней! — Капитан резко поворачивается ко мне. — Этак мы поперек будем ходить.
Серенький рассвет. По судовой трансляции голос вахтенного штурмана:
— Доброе утро, товарищи моряки! Московское время семь часов. Час назад прошли Нордкап. Температура наружного воздуха плюс девять. — И после паузы короткое: — Подъем!
Мое путешествие началось задолго до того, как я поднялся на борт «Монголии». Представьте пыльный деревянный городок, бедное впечатлениями детство, представьте захолустного мечтателя, чьей жизнью были книги: индейцы,
Я засобирался.
— В жизни нынешнего моряка, — говорили мне на прощание знакомые, — нет прежней исключительности и той близости с морем, об исчезновении которой горюют неисправимые мечтатели. Традиционный морской быт исчез. Машины и электричество встали между человеком и стихией, лишили море его романтических привилегий. Море сегодня лишь водный путь, огромный цех. Берегись, ты разочаруешься.
Грешным делом, мне и самому приходило это в голову, и я не уставал подготавливать себя к суровой обыденности промысла. Но в том-то и дело, что при ближайшем рассмотрении обыденность эта оказалась другой, она была освещена иным светом и иное говорила.
Вот я захожу в судовую лавочку, спрашиваю зубную пасту и сигареты. Через открытую дверь кладовой видны привычные земные вещи — мешки, ящики, банки с фруктовыми соками. Я жду, стоя спиной к океану. Соленый ветер перебивает складские запахи, стучит под палубой машина, и вдоль борта с шипением летит отброшенная форштевнем волна… И в первые дни, и после, до самого конца рейса, несмотря на усталость и растущую тоску по дому, я редко забывал, что рядом со мной океан. Вот как писалось об этом в книгах нашей юности:
«Бессмертное море сохраняет в вас ощущение его прошлого, память обо всех подвигах, которые были совершены человеческой мудростью и отвагой среди его беспокойных волн».
Чайка догоняет судно и зависает над кормой — крылья расправлены, лапы прижаты, она делает только легкие движения головой. Птица долго висит неподвижно, или почти неподвижно, потом — взмах крыла, и она косо летит к воде.
После ужина барометр начал стремительно падать. Быстро темнело. Когда я поднялся в рулевую рубку, она уже ходила ходуном — то из стороны в сторону, то как-то неуклюже, боком… Стекла были в крупной ряби дождя. В рубке хрипели и верещали приборы, ныл репитер гирокомпаса, а за стенами скребся ветер. Он не просто пел, выл, гудел, как все нормальные ветры, а скреб, шарил по стенам, искал щели, ломился в закрытую дверь. Казалось, он имеет вес и плотность.
Океан за стеклами рубки дымился. Ветер расстилал полотнища пены на мутной его поверхности, срывал гребни волн и швырял их на судно. Потоки воды струились по стеклам. Воздух был насыщен солью, в нем остро чувствовалась какая-то не знакомая мне доселе свежесть — йодистая, электрическая.
Время от времени океан свирепо толкал судно. Рубка срывалась вниз, в темень, и дымный горизонт исчезал. Потом рубка взлетала вверх, зависала на гребне волны, медленно скользила вбок, валилась, падала: правый ее борт летел в пучину, а левый —
Через час в океане уже ничего нельзя было различить — ни неба, ни воды. Только иногда по курсу вдруг возникала гора, она росла, приближалась и, наконец, обрушивалась на траулер. Я хватался за пульт управления. Бешено вертелась картушка компаса. В рубке было темно, светились лишь индикаторы приборов. Ветер выл за стенами, жаловался, стонал, рыдал, колотил в дверь, затихал на миг, потом опять толчки, вой…
Мы бежали в кромешной тьме где-то южнее Исландии. Нас прихватили последние весенние штормы.
«На море темном не вздумай держать корабля в это время», — советовал старина Гесиод.
Штиль. Высокое чистое небо. Солнце. Наш судовой врач Лев Аркадьевич Документов сегодня впервые вышел на палубу: его «бьет море». Вид у доктора после недельного заточения и изнурительной борьбы с недомоганиями диковатый — волосы торчком, мутные с краснотцой глаза. Мне он напоминает сумасшедшего-дьячка.
— Расстрига-доктор, — презрительно цедит штурман. — Сейчас докладывал капитану: разлил спирт во время шторма.
— А капитан?
— Кэп прищурился. Ты что с ним делал, спрашивает, со спиртом? Пробовал, отвечает док, лечился.
— Как же теперь?
— Да никак. Думаешь, кэп весь спирт доверил лекарю? Нет. Он знает эту публику.
Вот Лев Аркадьевич прогулялся по палубе, полюбовался пейзажем, поднимается на мостик. Он здоровается с нами, разглядывает приборы, подходит к открытому окну.
— Отсюда, оказывается, все видно, — говорит он с радостным изумлением.
Штурман ухмыляется уголком рта.
— По два часа стоите?
— По четыре, — нехотя отвечает штурман. Он зевает, хлопает ладонью по губам, передергивает плечами.
— Ну да все равно. Работа у вас не пыльная: смотри себе в окошко. Только вот стульев нет.
Штурман хочет что-то сказать, но вместо этого машет рукой. Очень медленно тянется вахта.
— Так ведь вас, штурманов-то, четверо, — продолжает доктор. — Да капитан, — говорит он, все более воодушевляясь.
— Прибавь сюда еще механика-наладчика, — бросает штурман.
Он такой, Иван Шабордин — невозмутимый, насмешливо-снисходительный, немного ленивый. Кажется, его единственная забота — создать себе на мостике максимум удобств. Заступая на вахту, он первым делом выключает все, что можно, убавляет громкость рации или укутывает ее ватником, закрывает окна. Все сделал, огляделся. Вроде порядок: тихо, тепло, уютно. Штурман достает леденец.
Ну ладно, сейчас переход, рулевое управление на автомате, океан пустой. Но и потом, когда начались горячие промысловые деньки, и позже, когда рыба разбежалась, и мы принялись гоняться за ней, Иван Шабордин оставался прежним: те же неторопливые движения, тот же ровный голос, те же ленивые интонации, те же леденцы. Впрочем, эта его любовь к комфорту и лень (лучше сказать — неспешность) очень смахивали на игру. Я замечал раньше, что такое подчеркнутое равнодушие, как бы даже небрежение к делу, всегда бывало следствием опыта, проявлением свободы, которую этот опыт даровал. Вот четвертый штурман, мальчишка, так тот ведь минуты не сидит на месте, мечется от локатора к приборам: «Сколько на румбе?» — и в штурманскую, к карте. И так всю вахту.