Гадальщик на камешках (сборник)
Шрифт:
— Это, видите ли, уникальный случай, и не только в истории медицины, продолжал он все в той же дурашливо-сардонической манере, — я превосхожу уровень современной медицины. Профессор мне сообщил, что я обладаю железой, которая исчезла еще в эпоху плейстоцена, — эта железа была поначалу у всех млекопитающих, но впоследствии им пришлось от нее отказаться, так как она слишком усложняла жизнь. Еще бы не усложняла!..
В голосе у него звучало угрюмое отчаяние. Он распечатал новую коробку папирос и улегся на кровать, подогнув ноги, чтобы как-то на ней поместиться. — Целый день мне звонили, приглашали
— Откуда ты это взял?! — прервал я его. — Тебя только начали обследовать. Ты сам признаешь, что речь идет об уникальном случае. И может быть, не сегодня завтра тебе подыщут лекарство.
— Что касается меня, то коль скоро его не нашли до сих пор, то могут и не искать. С ростом два метра восемь сантиметров мне уж не быть нормальным человеком… Но это у меня сейчас такой рост. А если они пришлют свое лекарство завтра утром, я уже буду два метра пятнадцать. Нет, лекарство меня не интересует. Не интересует потому, что я никогда уже не смогу гулять с Ленорой по улицам!
Он расплакался. Зажав в зубах папиросу, он плакал по-настоящему: глаза наполнились слезами, потом слезы хлынули потоком, и вот уже все лицо у него мокрое от слез.
— Ты же знаешь, всю неделю я не вставал с кровати, и за эту неделю произошло то, чего я не могу понять, с чем не хочу смириться: я перестал быть человеком, мне на веки вечные зака-зано появляться вместе с любимой девушкой, я не могу выйти с ней на улицу, не превратив ее во всеобщее посмешище… На первый взгляд ничего страшного — ни катастрофы, ни смерти, и все-таки мы расстаемся, расстаемся потому, что другого выхода нет… Ужасно! Мне так жутко!..
Я чувствовал, что ничем его не утешишь, и молчал, стараясь не глядеть на него. Очевидно устыдившись собственной слабости, Кукоа-неш вдруг рассмеялся сквозь слезы и захрустел пальцами. Мне показалось, что смех у него изменился, что звучит он как-то необычно и похож скорее на скрип деревьев, когда их раскачивает сильный ветер. Я продолжал молчать, предчувствия у меня были самые мрачные.
— Но все-таки смешнее всего история с газетчиками, — сказал с улыбкой Кукоанеш. — Поначалу я рассердился на профессора за то, что он им все рассказал. Но теперь не сержусь. Каждому свое ремесло, кому как положил Господь. Ведь и репортер — человек и тоже должен добывать свой хлеб, как и мы, инженеры. Но уж очень смешно они ко мне прорвались. Знаешь, они хотели во что бы то ни стало меня измерить…
На самом деле происшествие не было уж таким смешным, как говорил Кукоанеш. Прознав о его необыкновенной макронтропии, газетчики подстерегали Кукоанеша и на факультете и в клинике, торопясь сфотографировать, а врачи, как могли, загораживали его. Но в один прекрасный день двум репортерам удалось проникнуть в квартиру Кукоанеша. Они назвались ассистентами профессора, сказали, что принесли последние данные радиографического обследования, и успели его сфотографировать. Разумеется, у Кукоанеша достало сил на то, чтобы отобрать фотоаппараты и спустить наглецов с лестницы.
— А теперь я думаю, что поступил дурно. Они люди подневольные, а я вытащил у них изо рта кусок хлеба. Но я возмещу им убытки, пошлю в редакцию деньги. Мне теперь все равно с ними делать нечего…
Ему и в самом деле с деньгами делать было нечего. Он ничего не ел и голода почти не чувствовал. Выпив чашку чаю, был сыт целый день. Что же касается одежды, то заниматься ею было бесполезно, потому что в конце недели она непременно становилась мала. Он решил заказать себе что-то вроде огромного халата, и его сшил сосед-портной, но и в этот халат Кукоанеш влезал уже с трудом. Входить к нему в спальню могли только Ленора, я и профессор… Заметив, что он волнуется, я понял, что вот-вот должна прийти его невеста, простился и ушел.
На следующий вечер любопытных было куда меньше. Дождь лил как из ведра, но все-таки несколько репортеров, омываемых потоками воды, стояли на посту. Кукоанеш был спокойнее, чем накануне, он сидел поперек кровати и курил.
— Ну, — спросил я, — как ты себя чувствуешь?
— Что ты сказал? Говори громче… Мне кажется, я стал хуже слышать…
— Я спрашиваю, как ты себя чувствуешь, — повторил я, приближаясь к нему и возвышая голос.
— Неплохо. Два метра двадцать три сантиметра. Но это было довольно давно. Больше я рост не мерил… — И, помолчав, тихо добавил: — Со мной все кончено, дружище.
Говорил он в общем спокойно, но было видно, что спокойствие обходится ему недешево. В лице его что-то изменилось. Я не мог сказать, что именно, лицо было по-прежнему пропорциональным. В нем самом что-то менялось, он уже был не он. Я вгляделся в него, и мне показалось, будто я смотрю через увеличительное стекло, а он в точности такой, каким я знал его много лет подряд, и все-таки это не он.
— Ты что-то сказал? — спросил он внезапно. — Прошу тебя, говори громче. Мне кажется, я слышу все хуже и хуже…
— Что сказал доктор?
Мой приятель сперва посмотрел на меня с удивлением, а потом горько расхохотался:
— Что я должен лечь к нему в клинику!
— Неплохая идея, — сказал я без особой убежденности, — будешь все время под наблюдением.
— Говори, дружище, погромче! — нервно воскликнул он.
Почти крича, я повторил слово за словом.
— Не знаю, что со мной, — проговорил он задумчиво. — Я все хуже и хуже понимаю, что мне говорят…
— Нужно спросить профессора, — сказал я, нажимая на каждое слово. Когда ты стал замечать, что плохо слышишь?
— Сегодня ночью. Любопытно, знаешь, я слышу что-то другое и некоторые звуки слышу прекрасно. Хотя, честно говоря, не знаю, звуки ли это… В общем, слышу что-то совсем другое.
— Что же именно?
— Не знаю, как и объяснить… Словами сказать трудно. Иногда мне кажется, что я потерял рассудок, настолько непривычно я слышу… Например, мне все время чудится тиканье часов, вернее, не часов, а чего-то другого, оно бьется, как пульс, и бьется совершенно во всем. Вот, к примеру, стул. Пульс в нем бьется совсем не так, как в письменном столе… Нет, не пульс, а что-то другое, чего я не могу назвать…