Гадкие лебеди кордебалета
Шрифт:
— Жара нет, — заявила она, и в голубоватом свете луны я увидела, как она вытаскивает из-под тюфяка маленькую бутылочку. Она прижала ее к моим губам — это была анисовая настойка, такая горькая, что у меня язык чуть не завязался в узел. Но после этого сон наконец пришел. С тех пор я уже трижды сама прикладывалась к этой бутылочке.
Как-то утром вторника я заметила, что Антуанетта как-то странно смотрит на то, как я причесываюсь. Она покачала головой и спросила:
— У тебя все хорошо, Мари?
Я чуть не рассказала ей о деревянных башмаках и о раздвинутых ногах, но глаза у нее были красные и распухшие. Ей хватало своих горестей,
— Просто устала, — сказала я.
— Ты кричала ночью. Дважды.
— Извини, я не хотела мешать тебе спать.
Она пожала плечами.
— А вот Шарлотту пушкой не разбудишь, — добавила я как можно бодрее.
— Дар невинности. — Наши взгляды встретились, и на мгновение показалось, будто она уже догадывается о деревянных башмаках, а я — о доме мадам Броссар.
— Ей ведь всего десять.
— Да, — согласилась Антуанетта. Мы серьезно кивнули другу. И этот кивок как будто скрепил самую торжественную из клятв.
Иногда я думаю, как могла бы все изменить.
Идя из класса мадам Доминик по рю де Дуэ, я часто вижу Альфонса в поварском колпаке и переднике. Он курит на крыльце пекарни и обязательно кивает мне. Иногда я останавливаюсь, и тогда он говорит:
— Привет, девочка из балета.
Я улыбаюсь в ответ.
Неделю назад он попросил меня подождать и исчез в пекарне. Вскоре он вернулся, держа в одной руке ванильное печенье, а в другой — апельсиновую мадленку.
— Что будешь?
Я выбрала, и мы еще постояли. Я грызла свою мадленку, он смахивал с губ крошки печенья. Это придало мне смелости спросить, доволен ли его отец девушкой, которую нанял месить тесто для восьмидесяти багетов.
Альфонс усмехнулся:
— Он два раза в неделю жалуется, что она и вполовину не такая сильная, как ты. И еще она не поет.
— Поет?
— Ты все время пела за работой. И очень красиво. — Он опустил взгляд.
Я почувствовала, как розовеют щеки. Альфонс слегка ткнул меня кулаком, но я все же не рискнула спросить, не возьмут ли меня снова на работу. Может быть, я научусь рано вставать даже после вечернего спектакля. Я знала, что это возможно.
Тем вечером я постучала в тяжелую дверь месье Дега. Он уже девять месяцев не приглашал меня в мастерскую. Сабина открыла дверь и, вытирая руки о передник, сказала:
— Посмотрите-ка на нее, совсем взрослая дама стала.
В мастерской был полумрак, горело всего несколько ламп, месье Дега стоял в своей рабочей блузе, подперев подбородок рукой, как будто размышляя, не вернуться ли к мольберту, несмотря на поздний час.
— Я хотела говорить с вами о работе.
Если отец Альфонса наймет меня на несколько часов, месье Дега снова станет меня рисовать, я схожу к мяснику, часовщику и торговцу посудой и кто-нибудь из них тоже наймет меня, то я сумею справиться без тридцати франков месье Лефевра. Правда, непонятно, как мне тогда находить время на сон.
Месье Дега взглянул мне в глаза.
Я развела руки.
— Я теперь не такая тощая и вообще больше не крыска.
Раз в несколько недель я видела его в Опере. За кулисами, в классе, в партере. Обычно он называл меня по имени, а однажды сказал, что аллегро у меня стало намного лучше. Он всегда был в синих очках и смотрел на меня твердым проницательным взглядом. Но тем вечером в своей мастерской он опустил глаза и пробормотал:
— Не выходит эта статуэтка.
Он
Я решила, что это воск. Представила, как он стекает по свече, как застывает на холоде, как легко меняет форму жарким днем даже без нагревания на огне. Тонкая пленка того же вещества покрывала волосы, лиф и туфли — на лифе пленка была желтой, а на туфлях красной.
Не камень, не бронза, не фарфор. Только воск. Такой нестойкий. Дешевый.
И что месье Дега имел в виду, одевая статуэтку в настоящую одежду и приделывая ей настоящие волосы? Этот парик был сделан из кос, которые продала голодающая девушка? Или из локонов мертвой?
Жалкое кукольное тело — тощие ноги, слишком большие локти и колени, жгуты мускулов, тянущиеся по бедрам и по ключицам — больше не походило на мое. Но лицо… низкий лоб, обезьянья челюсть, широкие скулы, маленькие полузакрытые глаза. Я как будто смотрела на себя в зеркало. Единственное, на что хватило милосердия месье Дега — он спрятал мои зубы.
Что же за историю души и тела месье Дега пытался рассказать на этот раз? О чем я думала, стоя в четвертой позиции долгие часы? Я мечтала о сцене, о месте во второй линии кордебалета, о добром слове мадам Доминик. У меня ныли мышцы и урчало в животе, я мечтала, чтобы четыре часа скорее прошли, чтобы дома для меня нашелся кусочек колбасы. Но я стояла неподвижно, думая о славе, представляя себе балерину, нарисованную пастелью и мелками или даже маслом. А потом он сказал, что это будет статуэтка, и я совсем размечталась. Я представляла себе Марию Тальони, раскинувшую крылья, парящую над землей.
Я посмотрела в лицо статуэтки и увидела гордость, мечты и желания. Подбородок у нее был поднят, но это ошибка — с таким лицом ей не на что надеяться. Уродливым, обезьяньим лицом. Я отвернулась, чувствуя спиной взгляд маленьких полузакрытых глаз.
Месье Дега не смотрел на меня и не интересовался моим мнением. Он глубоко погрузился в свои мысли. Я пожалела, что пришла.
Наконец он повернулся ко мне и сказал:
— Возможно. Возможно.
Он внимательно смотрел на позу статуэтки, позу, в которой я стояла так долго — ноги в четвертой позиции, руки сжаты за спиной.
— Не будете ли так любезны?
Я сбросила шаль и, зная, как он нетерпелив, оставила ее лежать на полу. Я быстро встала в точности так, как раньше. Мадам Доминик говорила, что памятью обладает не только разум.
Он просиял и чуть не захлопал в ладоши, но потом остановился.
— Нет. Вы больше не похожи ни на сильфиду, ни на крыску.
Он коснулся моего плеча, и в этом прикосновении я почувствовала сожаление. Ему жаль было, что девочки становятся женщинами, что мужчины начинают горбиться и опираться на трости, что цветы вянут, а деревья сбрасывают листья. Изящная детская спина, которую потянулся потрогать месье Лефевр больше года назад, исчезла. Вместе с ней исчез и интерес месье Дега ко мне. Ему нужны были душа и тело маленькой танцовщицы четырнадцати лет.