Гадкие лебеди кордебалета
Шрифт:
— Ты должна была отнести календарь месье Дане.
— Я не нашла его за дымоходом, — говорит она кротко.
— Я тебе не верю. Ты видела крестик на одиннадцатом марта.
— Я тебе сказала. — Она смотрит на меня и отводит взгляд. — Его там не было.
— Посмотри на меня. Я стою на коленях, Мари. На коленях. Я никогда раньше никого не умоляла. Не вставала на колени.
Она чуть отворачивается и говорит шепотом:
— Я же сказала, что его там не было.
Разумеется, она видела крестик. Иначе зачем ей врать? Я вскакиваю на ноги, наклоняюсь
— Врешь!
Я кричу это громко и четко, и тюремщик тут же хватает меня за плечо и усаживает обратно на стул.
Мари обхватывает себя руками. Глаза у нее блестят. Жилки на шее вздуваются, потом опадают.
Я хочу, чтобы ей стало страшно и стыдно, и снова вскакиваю на ноги. Выплевываю ей в лицо:
— На твоих руках кровь невинного человека!
Она медленно двигает уродливой нижней челюстью. Слезы, повисшие на нижних ресницах, мгновенно высыхают.
Тюремщик кивает Мари.
— Лучше вам уйти.
Она встает. Глаза сухие, зубы сжаты. Она кажется сильнее и злее, чем когда-либо в жизни. Она уходит.
Через три дня Мари приходит снова, но я не хочу видеть ее. Я говорю сестре-Кроту, которую послали за мной, что если я выйду, то пропущу пение, а без пения мои мысли склоняются к дьяволу. Мари возвращается через неделю. Я отрываюсь от нижней рубашки, к которой пришиваю ленточку, и объясняю Кроту:
— Эта девушка, которая постоянно кусает губу, она мне не сестра. Она из дома мадам Броссар, и я больше не хочу ее видеть.
Я думаю про Эмиля, про гильотину, про его мощную шею, лежащую на люнете. А ведь туда его уложат руки Мари.
После этого приходит маман. Она рассказывает, что месье Мерант выбрал Шарлотту и еще одну крыску по имени Джослин и велел им прийти на следующее занятие второй линии кордебалета вместе с Мари и прочими.
— Подумать только, ведь некоторые из них на голову выше нашей Шарлотты.
— Скажи ей не выделываться. — Мари бы лучше объяснила, что никому, особенно мадам Доминик, не понравится крыска, у которой не хватает ума держаться скромнее, но я не буду передавать через маман весточку Мари.
После этого маман становится тихой и задумчивой. Я жду, что она начнет бранить меня за кражу. Но вместо этого она складывает руки на коленях, вздыхает и говорит:
— Мари ревела, как будто близится конец света. Сказала, что вы поругались, что ты хочешь уехать из Парижа, что ты всех ненавидишь. Я велела ей заткнуться, потому что это просто ерунда — ты же никуда не уедешь. Не так все и плохо, найдется для тебя другой дом в Париже. А она зыркнула на меня — глаза злые, опухшие — и укрылась с головой.
Мари это заслужила. Мне ничуть не жалко девчонку, которая отправляет Эмиля на гильотину. А потом мне становится горько из-за того, что я родилась у такой матери. Ее совсем не волнует, что ее дочь — воровка и проститутка, она полагает, что я смогу заняться той же работой снова, она не предлагает поговорить с месье Гийо, чтобы он взял меня назад.
Но, впрочем, какая мне разница. Я все
— Антуанетта, будь добрей к сестре, — говорит маман. — Она скроена не из той материи, что ты или Шарлотта.
— И из чего же скроены мы?
Она складывает губы колечком, смотрит в дальний угол.
— Не из шелка. Он не рвется, зато горит даже под негорячим утюгом. Бумажная ткань слишком мягкая. А вот лен прочный. Он мнется, конечно, но его ничего не стоит разгладить.
— По-твоему, я льняная?
Ее лицо вдруг светлеет.
— Нет, Антуанетта. Ты из джута. Он достаточно крепкий, чтобы носить в нем картошку или делать их него веревки, но в прачечную он не попадает. Какая бы ты ни была прочная на вид…
На мгновение я забываю о Мишеле Кноблохе, о предательстве Мари, о скором суде над Эмилем. Я задумываюсь, пригоден ли джут, чтобы не давать скворцам клевать спелые вишни. Если в Новой Каледонии вообще есть скворцы и вишни.
Маман продолжает болтать. О том, как одна из ее товарок задрала юбку перед месье Гийо за прачечной и получила легкую работу гладильщицы, как другая на что-то пожаловалась и отправилась на отжимную машину, как кто-то нарисовал на запотевшем стекле сердечко с именем месье Гийо, от чего он впал в ярость. Я же в это время думаю о Мари. Она больше похожа на фланель — мягкую, легко изнашивающуюся, или на вязаную шерсть, изъеденную молью до последней ниточки? Я злая. Слишком злая. Может быть. Не знаю. Хватит.
Изложив мне все сплетни из прачечной, маман говорит:
— Ладно, пора мне. Месье Гийо сказал, что, если задержусь дольше двух часов — останусь без платы за день.
Она сует руку в карман юбки и вытаскивает мятый обрывок газеты. Протягивает его сквозь решетку со словами:
— Это тебе Мари передала.
Тюремщик тут же выхватывает его.
— Да это же просто бумажка!
Он разглядывает его со всех сторон и отдает мне.
— Как-то одной девке передали ответы для суда. Засунули их в грецкий орех.
Газета мятая и совсем мягкая, как будто Мари уже приносила ее в Сен-Лазар в те два раза, что я отказалась с ней видеться. Я вижу имя Эмиля, набранное жирными буквами, но не могу прочитать первое слово, длинное, начинающееся с буквы Ю. Но я знаю, что значат все эти слова, зачем Мари передала их мне. Эта мерзкая девчонка все еще хочет настроить меня против Эмиля.
— Убери эту дрянь! — я комкаю бумагу и швыряю под ноги маман. — Скажи Мари, что мне ничего от нее не нужно. Никаких ее умных слов. Никогда!