Гамаюн — птица вещая
Шрифт:
Наташа кивнула и тоже ответила улыбкой, хотя старость «Аскольдовой могилы» (так называли Аскольда Васильевича Хитрово) всегда вызывала в ней неприятное чувство; в ней протестовала молодость.
— Не угодно ли ознакомиться с директивой?
Наташа с присущей ей чувствительностью уловила язвительный оттенок в его словах.
Вспомнилось: «Хотели быть хозяевами — стали. Буржуй был плох — обернитесь без него, только ни на кого не пеняйте. Не на кого теперь штык точить, шишки валить, некого в тачку сажать... Раньше хозяину приходилось служить, а теперь я... аккуратно выполняю директивы».
Эти слова были произнесены Хитрово вслух на одном из инструктажей в ответ на чей-то замаскированный упрек по его адресу. Вероятно, впоследствии он пожалел
В начале своей деятельности, вскоре после гражданской войны, когда на производство медицинского и лабораторного оборудования было обращено особое внимание и на бывшую фабрику немецкого концессионера бросили людей и кредиты, Хитрово сразу же завоевал доверие мастеров и рабочих своей щедростью. Ему ничего не стоило убедить руководителей треста в необходимости повышенных расценок, поскольку необходимо было поскорее наладить дело и привлечь лучших мастеровых. Он рекламировал свою доброту и понимание рабочих интересов на всех собраниях, где ему удавалось выступить.
Не имея дурного умысла, Хитрово тем самым расшатал нормы и расценки и невольно разбудил так называемые отсталые инстинкты. Хитрово, пожалуй, нисколько не удивлялся устойчивости психологии рабочего, старавшегося работать поменьше, а получить побольше. Он считал незыблемыми заповеди, касающиеся физического существования человека.
Когда производительность труда из лозунга превратилась в государственную задачу и ее надо было решать немедленно, Аскольд Васильевич взялся за выполнение с усердием хорошо организованного чиновника. Как экономист, он понимал, что при наведении государством порядка необходима твердость, знал, что каждый лишний рубль, выданный в пакете зарплаты, должен обеспечиваться товарами, иначе рубль мог превратиться в полтинник, знал, что без режима экономии нельзя построить фундаментальное здание нового общества. Другими словами, он понимал разумную политику, но в душе считал, что, похоже, пришло несколько запоздавшее возмездие. Пришло время прижимать. Поступила бумага. Смазка осей кончалась.
— Последнюю директиву вышестоящих инстанций я трактую как поворот с резким креном, — дребезжащий голос Хитрово приобрел некую фальшивую торжественность. Так он разговаривал с подчиненными комсомольцами. — Бесхозяйственность отнесена к составу преступления, а не оплошности. Революция не имеет права обходиться вялыми полумерами. Следует не попустительствовать, а призвать к ответственности творца материальных ценностей.
Где-то работали станки, и сила их ощущалась в ритмичном подрагивании стен, в сейсмическом колебании пола; даже стакан, надетый на горло графина, тихонько дребезжал.
Хитрово пояснил свою мысль, постукивая пальцем о край стола, накрытого куском авиационного плексигласа:
— Надо накапливать, а не расхищать. Революция штурмов кончилась, патронташ сдан в цейхгауз. Даже купчина, всеми вами презираемый как мот и кутила, прежде чем куражиться на ярмарках и колотить зеркала, экономил на мочале и мыле, ел сырой лук и ржаную краюху. Я не требую жестокости, но придется расставаться с умилением, с бабьей жалостью, ибо тэ-эн-бэ, — его палец поднялся над черепом, блеснуло кольцо с овальным сердоликом, — ибо тэ-эн-бэ — контрольный пост по охране интересов всего государства в целом, а не какого-то отдельного субъекта.
Наташа по-другому воспринимала и ощущала мир. Рабочих она знала не только по должности, она сама родилась в рабочей семье на подмосковной окраине. Гудок железнодорожных мастерских резко и требовательно наполнял их маленький дом до краев. Он проникал под одеяло в детской кроватке, в непроснувшийся мозг девочки, в умывальник, в плеск воды и словно выметал из бревенчатых домишек черных сумрачных людей. Самая скверная погода не могла изменить раз и навсегда заведенного порядка. Тот же гудок возвращал кормильцев по домам. Перед их приходом грели воду на дровяной плите, стучали корытами, доставали рогожные мочалы. Мылись по пояс, фыркая и отплевываясь, а потом ели белые московские щи и вареное мясо, которое резали почему-то складными ножами. Деньги! С детства это слово не было пустым звуком. О них говорили постоянно, рассчитывали расходы до копейки, и на конфетку далеко не всегда хватало. Деньги приносились в черных, обожженных руках два раза в месяц, всегда почему-то мятые и некрасивые. Бумажки разглаживали ладонями, над ними вышептывали, колдовали; часто между родителями или между дядей и теткой закипали ссоры. Становилось больно за близких, зверевших от этих грошовых забот.
С детства Наташа усвоила, что существует какое-то невидимое и неприятное существо, которое хитрит и издевается, зажиливает при помощи неуловимо тонких комбинаций часть заработка и всегда действует против рабочих. Оно, это существо, враждебно относилось к ним, сталкивало их друг с другом, надувало. Отсюда у людей драки и сквернословие, пьянство и прочее свинство, раздоры в семье и отчаяние.
Потом пришло буйное и веселое время. Застучали приклады винтовок, люди развязывали солдатские мешки, высыпали оттуда пшено и вытаскивали сухую воблу. Запомнилась песня. В ней было много слов, манящих своей непонятной значительностью: «Нам не надо златого кумира, ненавистен нам царский чертог». Судя по митингам, хозяином мастерских стали сами рабочие, и эта перемена поражала воображение так же, как слова «кумир» и «чертог». Даже трудно верилось, что хозяин-рабочий по-прежнему через голову стаскивает потемневшую от мазута рубаху, трет рогожкой под мышками и отхаркивается копотью.
И вот опять гудок. Те же запахи детства, те же разговоры о деньгах, снова колдование над получкой. А она, бывшая девчонка с рабочей окраины, служащая теперь на советском заводе, вдруг оказалась тем самым коварным существом, которое представлялось ей в детстве неуловимым и злым.
«Ну, чего стоишь возле меня? — немо упрекали ее в цехе усталые, раздраженные глаза. — Ты же должна понимать... Семья, дети... Для меня рубль — деньги. Хлеб. Скостишь, а где мне достать? Ждут...»
Были и другие, привыкшие к легким заработкам, к сделкам с мастерами, лживые и нечестные. Для них самой желанной стихией была мутная вода неотстоявшихся норм и расценок; когда возникала острая необходимость поскорее сделать тот или иной прибор, денег не считали, подчиняя все нарастающему ритму неравного и жестокого по времени соперничества с капитализмом, который как бы кольцом оковал первую Страну Советов.
Тут нельзя поддаваться чувствам, нельзя уступать, расслаблять себя жалостью; с большой горы нужно смотреть на вздыбленный мир.
Старый человек Аскольд Васильевич, дни его сочтены. Он не настаивает на жестокости: он предлагает «расстаться с умилением». В ТНБ нет места жалости, а слабые духом должны переменить место работы.
«Вы обязаны по-прежнему смотреть за выработкой отдельных рабочих и выводить общее. На основании достигнутых результатов будут разрабатываться новые, более жесткие нормы», — Хитрово испытывал чувство удовлетворения, повторяя подобные трафаретные советы, выуженные из официальных источников. Шелестели бумажки. Через стекла пенсне глядели на Наташу посторонние глаза — именно посторонние, чужие и мстительные.
— Рабочие нашего предприятия избалованны. Всем понятно: невозможно выполнять нормы на триста, а то и на четыреста процентов. Чтобы увеличить выполнение плана в три раза, нужно работать не восемь, а двадцать четыре часа в сутки при правильном нормировании. Подбросим на более развитые мускулы двадцать процентов, на сноровку — столько же. — Костяшки щелкали на счетах. — А остальные? Нас обязывают изжить недостатки нормирования, наши и ваши недостатки... Вам ясно, Наташа?
Инструкция уже побывала у нее в руках, пространная бумага, начисто исключавшая всякие разночтения. Перечитывай ее хоть сотни раз, нигде не отыщешь хотя бы двух слов о самом человеке, о его чувствах; неживой мир цифр и графиков.