Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933)
Шрифт:
Булгарин, конечно, изображен в отрывочке и злодеем. Ходит и покупает «Современник». Тут еще Гоголь стихи слушает. Про хронологию, конечно, и говорить не приходится. Исторически достоверен, вероятно, один халат Пушкина.
Все вместе напоминает рисунок для обучения иностранному языку: в одном углу косят, в другом сеют, в третьем пожар, в четвертом пашут. Снега нет, а в фильме бы сделали.
В честь этих фонтанов на Страстной площади поставлен дополнительный памятник.
На полотне зима так, как в фотографиях. Перед зимой
Это безграмотная ерунда, – сыпь той болезни, которой больна фильма.
Литература
Десять лет
Многое мы забыли с тех пор. Многое потеряли.
Потеряны, например, киноснимки с первого большевистского мая, которые сделал тогда Лев Кулешов.
С годами создались шаблоны воспоминаний. Шаблоны срослись с памятью и героизировались.
Очень трудно для писателя преодолеть собственную манеру писать и вспоминать. Вспоминаю.
На дворах заводов росли большелистые тонкие осины. Береза уже взобралась на развалины окружного суда. Очень красивые стены. Трава покрыла Манежный переулок. Дома стояли с закрытыми ртами – парадными подъездами.
Нева летом была голубая. В пруду Летнего сада купались. У кариатид Эрмитажа на звонких торцах играли в рюхи.
На углу Кронверкского проспекта и Введенской за оградой из листов ржавого железа пахали сохой. Мосты и весь город стояли одной крепостью железа без восстановления. Небо было пустое, без дыма.
На набережной Мойки стояла длинная, непересыхающая очередь людей за документами на выезд. На документы ставили отпечаток пальца.
У Белицкого, заведовавшего, кажется, административным отделом Петросовета (он же издавал Всеволода Иванова), сидел в кабинете, с окном на Зимний дворец, Мережковский.
Шел разговор о выдаче рукавиц милиции.
«Дайте и мне», – сказал Мережковский.
Белицкий написал записку.
Тогда Мережковский попросил:
«Еще две пары: для Зинаиды (кажется, Николаевны) Гиппиус и для Философова». Но в это время жили и без рукавиц.
В 1915 году Хлебников в журнале «Взял» написал свои «Предложения». Там было много иронического благоразумия. Велимир предлагал занумеровать общие мысли, как параграфы или статьи свода законов. Это было бы замечательно.
«Шестьдесят девять», – кричали бы мне из «На посту», что означало бы какую-нибудь неприятность. «Сто двенадцать», – отвечал бы я, бережа свое время.
При номерах находились бы и цитаты.
Частично то же предлагает сейчас Третьяков в «Хочу ребенка»{216}.Но только для ругательств.
Велимир предлагал еще создать дома – железные остовы со стеклянными выдвижными ящиками. Каждый человек имел бы право на кубатуру в таком доме любого города.
Это хорошо придумано.
Квартира, оседлость, судьба взяты с минусом.
Нет ничего печальней судьбы.
Если спросить в деревне, особенно у женщин, как называется соседняя деревня, они часто не знают.
Их судьба прикрепила к избе мычанием коровы.
Мы жили до революции прикованные к судьбе, как невеселые греческие губки ко дну.
Родишься и прикрепишься. Придешь случайно на специальность и живешь. И жили замечательные поэты синодальными чиновниками и страховыми агентами.
Безобразно устроена в капиталистическом обществе такая интересная вещь, как человеческая судьба.
И вот во время революции судьбы не было.
Если не хлопотать о рукавицах, то времени много, и царство свободы предвосхищено невесомым, но уже объемным.
Езжай куда хочешь, открой школу суфлеров для Красного флота, читай теорию ритма в госпитале, – слушатели найдутся. У людей тогда было внимание.
Мир отчалил с якорей.
Мне тридцать четыре года, и многие из них я помню.
И я бы хотел переставить память о двух-трех годах своей жизни вперед и увидать снова то, что мы называем военным коммунизмом.
Даже с ночными пропусками и патрулями на улицах город был голоден, но свободен.
Мы обязаны тому времени своими изобретениями, этого ветра хватило на все паруса.
Достоевский, Джером Джером (покойный ныне) и все еще беспокойный Мережковский равно говорили, что социализм это – скука.
Как очевидец, опровергну.
Горечь устройства жизни и необходимость налаживать ее мы бросили тогда и были, кажется, счастливы.
Не хватало только углеводов и белков для того, чтобы закрепить это царство интеллектуальной свободы под пушками «Авроры».
Бессмысленнейшая смерть
Мне очень трудно писать. К умершей так не подходит прошедшее время. Как тут напишешь о человеке, когда не срок подводит его счет? Бессмысленнейшая смерть!
Был Горький в сюртуке, в ежике. Хитрый и все понимающий Суханов. Маяковский совсем молодой. Сейчас нет таких молодых.
Была тогда Лариса Рейснер.
С русыми косами. С северным лицом. С робостью и самоуверенностью.
Писала рецензии в «Летописи» и поэму, конечно, как и надо в девятнадцать лет, мирового значения, кажется, «Атлантида».
Мы переезжали тогда в мир, как в новую квартиру.
Лариса Михайловна радовалась конькам. Любила, чтобы ее видели на катке. Потом работала в студенческих, очень неопытных журналах: «Рудин», кажется, и «Богема».
Рейснер, как писатель, как северянка, зрела медленно.
Потом революция. Как ветер в парус.
Лариса Михайловна была среди тех, кто брал Петропавловскую крепость. Это нетрудный штурм. Но нужно было подойти к крепости. Поверить, что ее ворота откроются.
Первое заседание «Новой жизни». Рейснер говорила что-то. Стеклов ужасался и спрашивал все время соседей: она марксистка? А Лариса Михайловна в это время уже принимала участие, кажется, в реформе русского правописания.