Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933)
Шрифт:
Есть в поэме «Про это». Читайте на полях.
Век двадцатый. Воскресить кого б?– Маяковский вот… Поищем ярче лица —недостаточно поэт красив. —Крикну я вот с этой, с нынешней страницы:– Не листай страницы! Воскреси!Сердце мне вложи! Крови?щу — до последних жил.В череп мысль вдолби!Я свое, земное, не до?жил,на земле свое не долюбил.… … … . .Ваш тридцатый век обгонит стаисердце раздиравших мелочей.Нынче недолюбленное наверстаемзвездностью бесчисленных ночей.Воскреси хотя б за то, что я поэтомждал тебя, откинул будничную
Шла революция. В мятлевском доме была редакция «Жизнь искусства».
Николай Пунин в пенсне, похожем на монокль, и тихий, трудолюбивый, далеко видящий Давид Штеренберг. Умело пишущий картины, умело одевающийся Альтман и Осип Брик.
Старых художников, старых писателей не было. Они уехали, еще не вернулись, еще не родились.
В городе было пусто. Футуристы писали плакаты, с самонадеянностью молодой школы, верили в революцию, отождествляли себя с нею.
Александр Блок уже написал «Двенадцать». Ходил затихший. И начинал, вероятно, в последнем дневнике записывать цыганские романсы.
Цыганская песня, созданная русскими поэтами. Песня, в которой они или не написали свои имена, или смыла эти имена с себя песня. Цыганская песня о простом, элементарном, о бедном гусаре, просящемся на постой, о вечере, поле, об огоньках, о том, что светает, о туманном утре, цыганская песня лежит вокруг всей русской литературы. Медным всадником на петровском коне с улыбкой протягивает над ней руку Пушкин.
Напомню несколько романсных строк:Вот мчится тройка удалаяВ Казань дорогой столбовой,И колокольчик, дар Валдая,Гудет уныло под дугой.(Федор Глинка)
Тройка мчится, тройка скачет,Вьется пыль из-под копыт,Колокольчик звонко плачетИ хохочет и визжит.(Кн. П. А. Вяземский)
Две гитары, зазвенев,Жалобно завыли…С детства памятный напев,Старый друг мой, ты ли?(Аполлон Григорьев)
Низки каменные барьеры, через ступеньки круглых лестниц приходит море в простой песне, элементарной песне о шести метрах личной жизни, и затопляет каменный город великой русской литературы.
Умирая, Блок выписывал страницу за страницей цыганские романсы из «Полного сборника романсов и песен» в исполнении Вяльцевой, Паниной и др.[133]
Я услыхал голос гитары в старых уже его стихах, спрашивал его об этом голосе.
Он знал о нем.
Голос шел своей линией, образуя фугу с великой литературой, оттуда, от Аполлона Григорьева.
Мой костер в тумане светит;Искры гаснут на лету…Ночью нас никто не встретит;Мы простимся на мосту.(И. П. Полонский)
Сияла ночь. Луной был полон сад. ЛежалиЛучи у наших ног в гостиной без огней.Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,Как и сердца у нас за песнию твоей.(А. Фет)
Утро туманное, утро седое,Нивы печальные, снегом покрытые,Нехотя вспомнишь и время былое,Вспомнишь и лица, давно позабытые.(И. С. Тургенев)
Ночи безумные, ночи бессонные,Речи несвязные, взоры усталые…Ночи, последним огнем озаренные,Осени мертвой цветы запоздалые!(А. Н. Апухтин)
Была ты всех ярче, верней и прелестней,Не кляни же меня, не кляни!Мой поезд летит, как цыганская песня,Как те невозвратные дни…(Александр Блок)
Вата снег. Мальчишка шел по вате.Вата в золоте — чего уж пошловатей?!Но такая грусть что стой и грустью ранься!Расплывайся в процыганенном романсе.
РомансМальчик шел, в закат глаза устава.Был закат непревзойдимо желт.Даже снег желтел к Тверскойзаставе. Ничего не видя, мальчик шел.(Маяковский, «Про это»)
«Двенадцать» – «Медный всадник», но «Медный всадник» не целиком свободный от голоса гитары.
Не свободна поэма «Про это», не свободен и весь Маяковский. Тот припев, который стал голосом, который стал текстом письма.
Я слыхал цыган уже стариков, слыхал почти в первый раз.
Я тут человек посторонний, слыхал я их уже немолодым.
Стареют гитары.
Доски под струнами протерты уже почти насквозь.
Лев Толстой, мне кажется, я давно это слыхал и знал всегда, Лев Толстой любил цыганскую песню.
Любил романс «Не зови меня к разумной жизни».
Слушал романс за обедом на веранде.
Кушал свое вегетарианское.
Умный старик, знающий сезоны жизни.
И не ушедший от раскаяния.
Старик, который получал в день несколько пудов писем, не ушел от шести квадратных метров, цыганской гитары.
Маяковский ушел к революции. Он восстановил свое ремесло. Писал плакаты. Подписи под плакатами. Работал днем и ночью. Об этом вы знаете из его разговора с солнцем.
Помню, иду с ним туда, к РОСТе. Она находилась в сером здании недалеко от костела. Маяковский шел, думал.
Ему нужно было до прихода сделать сколько-то строк. И он разделил строки на дома и каждый отрезок пути делал строки.
Так работают, говорят, люди фордизованных предприятий, они работают, и мечет их вокруг станка фордизованный, движущийся стул.
В РОСТе дым висел немного выше железной трубы. Писали на полу. Писала Лиля Брик в теплом платье (из зеленой бархатной портьеры), на беличьем мехе, и делала, как делает все, с увлечением, хорошо.
Рисовал Черемных, Рита Райт писала стихи. Борис Кушнер резал трафареты. А Маяковский работал быстрее, крепче всех.
На этом он построил поэму «150 000 000».
Всего не расскажешь. О всем не вспомнишь. Играли гитары. Наиграли Сельвинского. Поэзия продолжалась.
Рос, расширялся, перерождался, снова зацветал Леф. Было написано «Про это».