Ганя
Шрифт:
Ганя смотрела на него светившимися от слез глазами, а я уже не спрашивал, что случилось.
Я любил Ганю всеми силами юной души, я боготворил ее, любил так, как любят только на небесах; любил весь ее облик, любил ее глаза, каждый локон ее волос, звук голоса; любил ее платье и воздух, которым она дышала; любовь пронизывала меня насквозь, наполняла не только мое сердце, но и все мое существо; я жил только в ней и только ею, она струилась во мне, как кровь, излучалась из меня, как тепло. У других может существовать что-нибудь наряду с любовью, у меня во всем мире существовала только она, и вне ее — ничего. Ко всему в мире я был слеп, глух и глуп, потому что мой ум и чувства были поглощены только
Я уединился и сел на садовую скамью, а мысли, подобные этим, шумели у меня в голове, как смятенная стая птиц. Меня охватило безумие отчаяния и страдания. В семье, среди любящих сердец, я все же чувствовал себя таким одиноким, мир казался мне таким пустым и убогим, небо надо мной таким равнодушным к людскому горю, что невольно одна мысль овладела мною и поглотила все остальные мысли, заслонив их своим мрачным спокойствием. Имя ее было смерть. В ней выход из порочного круга и развязка всей этой печальной комедии, она положит конец страданиям, разрубит все путы, так мучительно сдавившие мою усталую душу, и даст ей отдых; ах, как я жаждал отдыха! Пусть это темный отдых небытия, но тихий и вечный!
Я был разбит, как будто меня сморило слезами, страданием или сном.
«Уснуть бы! Уснуть! — думал я. — Любой ценой, хотя бы ценой жизни». Потом с необъятной спокойной лазури небес, куда упорхнула моя детская вера, слетела, как птица, новая мысль и засела в моем мозгу. Мысль эта заключалась в коротких словах: «А если?»
Это был новый круг, в который меня толкнуло силой неумолимой неизбежности. О! Я очень страдал, а оттуда, из соседней аллеи, ко мне доносились веселые голоса или невнятные обрывки слов, вокруг меня благоухали цветы, на деревьях щебетали птицы, готовясь ко сну; надо мной простиралось ясное небо, зарумяненное вечерней зарей; все было полно покоя и счастья, один лишь я, стискивая зубы, изнемогал от муки и жаждал смерти среди этого цветения жизни.
Вдруг я вздрогнул: передо мной зашелестело женское платье.
Я выглянул: панна Леля. Она была необычайно тиха и кротка и смотрела на меня с состраданием, а может быть, и больше чем с состраданием. При свете заката, в тени, падавшей от деревьев, она казалась побледневшей; густые, словно ненароком распустившиеся косы струились по ее плечам.
В эту минуту я не испытывал к ней ненависти. «Единственная милосердная душа! — подумал я. — Утешить ли меня ты явилась?»
— Пан Генрик! Вы грустите, может быть, страдаете?
— О да, сударыня! Я так страдаю, — вскричал я в порыве отчаяния и, схватив ее руку, приложил к своему пылающему лбу, затем горячо поцеловал и быстро удалился.
— Пан Генрик! — позвала она.
В эту минуту на повороте аллеи показались Селим и Ганя. Они видели мой порыв, видели, как я целовал и прижимал ко лбу Лелину руку, видели оба и, улыбнувшись, переглянулись, словно говоря друг другу: «Мы понимаем, что это значит».
Между тем пора было ехать домой. Селиму на первом же перекрестке нужно было повернуть в другую сторону, но я боялся, что он захочет нас проводить, и, поспешно сев на коня, громко сказал, что уже поздно, что уже и нас, и Селима ждут. На прощание панна Леля одарила меня необыкновенно горячим пожатием руки, на которое я не ответил, и мы двинулись в путь.
Селим сразу же за околицей свернул, но, желая Гане покойной ночи, впервые поцеловал ей руку, и Ганя этому не воспротивилась.
Она уже не старалась показать, что не замечает меня. Слишком ласковое у нее было настроение, чтобы помнить утреннюю ссору, но я истолковал это настроение в самом худшем смысле.
Мадам д'Ив через несколько минут уснула и закачалась из стороны в сторону. Я взглянул на Ганю: она не спала, глаза ее были широко открыты и сияли счастьем.
Она не прерывала молчания, видимо поглощенная своими мыслями. Уже перед самым домом она посмотрела на меня, видя, как я задумчив, спросила:
— О ком вы так задумались, о Леле?
Я не ответил ни слова, только стиснул зубы, мысленно говоря: «Терзай меня, терзай, если это доставляет тебе удовольствие, но ты не вызовешь у меня ни единого стона».
В действительности Ганя и не думала терзать меня. Она задала мне вопрос, который имела право задать.
Удивляясь моему молчанию, она еще раз спросила меня о том же. Я снова ничего не ответил. Она решила, что я продолжаю дуться на нее, и тоже замолчала.
VIII
Ранним утром несколько дней спустя первые лучи румяной зари пробились сквозь вырезанные сердечком отверстия в ставнях, но в розовеющем просвете показалось не личико Мицкевичевой Зоси, которая таким образом будила Тадеуша, и не моей Гани, а усатая физиономия лесничего Ваха, и грубый голос крикнул:
— Панич!
— Что такое?
— Волки гонятся за волчицей в Погоровой чаще. Вы хотели идти с вабилом.
— Сейчас!
Я оделся, взял ружье, охотничий нож и пошел. Вах стоял весь мокрый от росы; за плечом его висела длинная ржавая одностволка, из которой, однако, ему ни разу не случилось промахнуться. Было раннее утро, едва всходило солнце, еще не видно было ни людей в поле, ни скотины на лугу. Небо на востоке уже отливало лазурью, золотом и багрянцем, а на западе оставалось по-прежнему мрачным, тем не менее старик спешил.
— У меня тут кляча моя да таратайка. Доедем до бурелома, — сказал он.
Мы сели и поехали. Сразу же за гумном из овса выскочил заяц, перебежал нам дорогу и бросился в луга, оставляя темные следы на посеребренной росой траве. Старик крикнул:
— Пути не будет! Тьфу, нечистая сила!
А потом прибавил:
— Поздно уже. Скоро тень по земле пойдет.
Это значило, что скоро взойдет солнце, так как при свете зари предметы не отбрасывают тени на землю.
— А когда тень, плохо? — спросил я.
— Когда большая, еще туда-сюда, а когда малая, только зря ноги топтать.
На охотничьем языке это означало: чем позже, тем хуже, потому что, как известно, чем ближе полдень, тем тени короче.
— Откуда мы начнем? — осведомился я.
— От буреломов, но в самой Погоровой чаще.
Погоровой чащей называлась часть леса, чрезвычайно густо заросшая, где были ямы, оставшиеся от корней старых деревьев, вырванных бурей.
— А как вы думаете, Вах, выманим вабилом?
— Буду играть, как волчица, может, какой бирюк выйдет.