Гарь
Шрифт:
— Отваливай, — тяжело дыша, попросил Аввакум, протягивая ему рубль. — Ночевать вам здесь негоже, а дотемна далече уплывёте. А мне в город надо, дело есть.
Глядя на захлюпанного грязью протопопа, кормщик сгрёб с его ладони рубль, попробовал на зуб и сунул за щеку. Быстрыми перехватами верёвки выдернул якорь. Протопопы навалились на нос лодьи, натужились и кое-как спихнули её — приваленную с наветренной стороны волновым песком — на воду. Хозяин проворно настраивал парус, ветер рвал из рук полотнище, путал растяжки. Даниил забрался на тюки, смотрел на Аввакума, выжидая,
— В Костроме устрой её к настоятельнице Меланье, — строго попросил Аввакум. — Она игуменья добрая, монастырь тихий.
Даниил закивал. Аввакум, прощаясь, отогнул рогожку, глянул на Ксению. В её распахнутых глазах зарождалась живинка, она шевелила бледными теперь губами, еле отжала их от дёсен и прошелестела ещё не вернувшимся в жизнь голосом:
— Прости, батюшка, душа у меня худа-то худа-а, всех-то жа-а-лко, кто нужит…
— Пошё-ёл! — не дослушав ее, поторопил Аввакум. Отталкивая лодью подальше от берега, он забрёл в воду по пояс и стоял в ней чёрной сваей, пока парус не уловил ветра, округлился, и лодия, клонясь набок, ходко пошла вверх по Волге.
Буровя коленями воду, Аввакум выбрел на песок, устало присел на плоский, как стол, камень и сидел под дождём и ветром, исподлобья поторапливал глазами лодью. И она отдалилась, холщовый парус, застиранный дождями, помелькал белым платочком на потемневшем раздолье Волги, и густеющая сутемь зачернила его, втянула в себя, упрятала.
Быстро темнело. Намокшая одёжка облепила тело и на свежем ветру холодила, как жабья кожа, будто и не выбрался из воды, да так оно и было — дождь всё ещё густо сеял, но, обнадёживая доброй погодой там, куда скатилось невидимое за день солнце, тоненьким лезвием прочеркнула тьму оранжевая полоска, но потешила недолго, скоро остыла, и чёрная полсть наглухо застегнулась по всему окоёму.
В створе ворот зажёгся фонарь, бледной звёздочкой маня к людям, теплу, но Аввакум не спешил к нему. С трудом стащил сапоги, вытряс из них воду с раскисшими стельками, отжал холщовые портянки. И всё сидел, свесив с колен могучие руки, слушал сквозь шумок дождя вялое шевеление Волги, смертельно усталый, будто пловец с утопшего судна, обретший спасительный берег.
Деньги, с которыми так легко расстался, были не последними. Остался ещё рубль с алтыном и двумя деньгами. Он пересчитал их, ссыпал в кису, упрятал за пазуху.
— Да никак Аввакум?! — окликнул знакомый голос. — Ты ли там пятнишь, отче?
— Да никак ты, Фёдор? — удивлённо отозвался он в темноту.
Подошёл дьякон Фёдор в накинутом на плечи пустом крапивном куле. Протопоп поднялся, стоял перед ним с портянками в руках, улыбался продрогшими губами.
— Как ты здесь? — он качнулся к дьякону. — В темноте видишь?
Фёдор засмеялся, кивнул в сторону ворот.
— А ты, брат, храбе-ер, — рукавом смахнул с лица дождинки вместе с улыбкой. — Я тебя ещё засветло там углядел. Всякий вечер обхожу сидельцев тюремных, их в подвалах битком, а тут особый случай — на Ксению глянуть, может, причастить тайно. Отказано ей приобщиться святых даров… Ловко ты управился. Жива?
— Успе-ел… Не осуждаешь?
— Сам откопал
Аввакум подхватил котомку:
— Грамотка тут для тебя.
— Это кто же вспомнил?
— Семён. Домашней церкви боярыни Федосьи Морозовой попец.
— A-а, родня дальняя. Добрый он человек. — Фёдор вызволил из Рук Аввакума котомку. — Знаю и боярыню. Строгая молитвенница Федосья. Ну, тронем, не надобно тут зазря торчать.
Протопоп натянул сапоги на босу ногу, портянки сунул за пояс. Впритирку, плечом подпирая плечо, двинулись вверх по скользкому косогору.
— Кто там у вас дуром звонит? — дыша, как кузнечный мех, поинтересовался Аввакум.
— Да кто?.. Звонят кому не лень, а ноне сына боярского отпевали. Шибко он не люб был людишкам. Вот и звон дурной. Обыскали колокольню — никого. Тут вдругорядь сполох. Чудно-о!.. Постоим давай, отдышимся.
Постояли. Фёдор досказал:
— А народ доволен. Бесы, говорят, веселуются, душу родственную встречают. Срамной был человече. За кобеля этого Ксению-то…
— Бог ему судья, — сурово предрёк Аввакум.
Кроме тихого огонька в створах городских ворот суетился другой, у самой земли, то пропадая, то оживая. Доносились невнятные голоса. Один говорил громко, с острасткой, другой ответствовал глухо и виновато.
Подошли. В порхающем свете жестяного фонаря с оплавленной сальной свечой узнали сотника Ивана Елагина, сухопарого, с утиным носом и узкими татарскими глазами. Щурясь, он поджидал их с поднятым над головой фонарём.
— A-а, дьяче Фёдор, — вглядываясь из-под отёчных век, удивился он и совсем сузил глаза. — Кого это ты привёл? Неужто Аввакум-батюшка пожаловал? Давненько не видались. Сказывали, ты в Москве, да при царёвом дворе, а ты вот он. Ну, рад гостю.
За спиной сотника Луконя в красном с жёлтыми нашвами кафтане, с широким лезвием бердыша, по которому плавали багровые блики, казался страховидным стражем огненной преисподни. Он корчил рожи, отчаянно подмигивал Аввакуму, дескать, всё устроил ладом, как договорились.
— Благодарствую на добром слове, Иван, — пряча улыбку, поклонился сотнику протопоп.
— Пошто вы в хлябь этакую да в нощи, аки тати? — Елагин опустил фонарь на землю, глядел на них тёмными прорезями глаз. — Теперь время стражи, в город пущать не велено, как не знаете? Это ж какие печали на долгих примчали?
— Припозднился, — добродушно прогудел Аввакум. — Домой охота, терпежу нет.
— Чудно-о! — Елагин повилял головой. — Ночью из Юрьевца тож в непогодь сбёг… Кто тебя водит в потёмках? Не тот ли, с головой-ухватом?
— Тьфу на тебя! — фыркнул Аввакум. — Не заигрывай с ним, ночью его вражья стража, а не твоя. Ну-тко, окстись!
Елагин суетливо закрестился.
— Ты теперь в Нижнем начальствуешь, я верно укладываю? — спросил Аввакум. — А что в Юрьевце? К чему прибреду?
— Ворочайся с лёгкой душой, — успокоил сотник. — Там теперь новый воевода — Крюков. Знавал его? Он в охранном полку служил у царевен. Двор твой порушенный поправил, а обидчика твоего Ивана Родионыча в железах на Москву в Разбойный приказ отволок. Радый небось?