Гарь
Шрифт:
Аввакуму надо было зайти в город, увидеть доброго слугу Божьего дьякона Фёдора, грамотку от московского знакомца передать, да и заночевать не грех. В тепле молебен за всех странствующих отслужить. Господа поблагодарить. Позвал с собой Даниила, тот отказался, да и кормщик отсоветовал — чуть забрезжит, снимутся: ветер попутный, а прозеваешь — на вёслах хлопать в день по версте. Это тебе не в Казань, по течению хоть в кадушке плыви.
Опять зазвонили бессмысленно и часто и смолкли.
— Уж не тебя ль за архиерея встречают? — севшим
— Дрянью звонит, как на пожар, — отмахнулся Аввакум. — Пьяный небось… Благословимся, отче. Коли что, жди в Кострому.
Они перекрестили друг друга, крепко обнялись, и Аввакум, разъезжая ногами в глине косогора, потащился вверх к воротам. У малого входа стоял под навесом от непогоды страж, протопоп узнал его — Луконя, так звали доброго молодца в зелёном с красными прошвами кафтане с бердышом в руках и саблей на боку. В прежние наезды в Нижний Аввакум, бывало, служил службы в местном соборе, и этот стрелец, молодой и усердный прихожанин, исповедовался у него, трудился подпевчим в церковном хоре.
— Батюшко Аввакум! — обрадовался он, выскакивая в дождь из-под навеса. — Котомку-то, котомку изволь поднесть. Неладно ходить стало — полощет два дни уж. Землицу развозжало — ноги стрянут!
Аввакум уступил ему котомку с кое-какими радостями в ней Детишкам-малолеткам Ивану с Прокопкой да доченьке Агриппине, Да жёнушке родимой, Марковне.
Влево от ворот в неглубокой воронке торчала из земли стриженная клочьями голова. Скорбное место это прозывалось горожанами «колдосЬой», в приказных бумагах — лобным. Голов здесь не рубили, их ссекали на торгу, сюда приводили сажать в землю по шею за особо тяжкие грехи.
— За что его, бедного? — нахмурился Аввакум. — Давно смертку ждет?
— Это, батюшко, Ксения там прикопана. — Луконя наклонил серповидный бердыш в сторону ямы. — Другую ночь мается, да попустил Бог, всё не помрет. А как стонет, сто-онет!.. Теперь, вишь, не слыхать, может и отошла.
Луконя вдруг вызверился, замахал бердышом на свору тощих собак, крадущихся вдоль крепостной стены к поживе.
— Чума-а на вас! — зарычал он и с бердышом и котомкой в руке метнулся к ощетинившейся своре.
Сжав зубы и бугря желваки на усохшем лице, Аввакум выстру-нился, всматриваясь в лицо страдалицы. Подбежал Луконя.
— Её вечор бы ещё сожрали! — Он ознобно передернул плечами, шмыгнул курносым носом. — Ладно Ефрем стоял караульщиком, не попущал. И я не попущаю. Небось девка. Жалко. А уж какая ладная была сирота гулящая. Годков девятнадцати, не боле. Вишь ты — сына боярского пихнула, не угодил ей чем-то, а он возьми и улети, да об косяк головой, да и помре. Она, бают, из Юрьевца. В Нижнем недолго покрасовалась, вкопали вот…
Слушал его Аввакум, и плавила горючая боль сердце, будто кто жамкал его раскалённой ладонью. Да уж не та ли здесь Ксенушка, красоты пагубной, русалочьей, смертки ждёт? Не она ли приходила к нему на исповедь, блудной болезнью полоненная, а он, треокаянный врач, глядючи на неё, сам разболелся, жгомый похотью. Грех ей отпустил наскоро, вытолкнул из церкви и, как помешанный, с темью в глазах, прилепил к налою три свечи, возложил на них правую руку. Уж и мясом горелым завоняло и желание окаянное отступило, а он всё держал руку в пламени, пока не свалился замертво.
Аввакум зорко, по-воровски, огляделся, словно испугался — не вслух ли высказал тайную память, но никого, кроме Лукони, ни рядом, ни поодаль не было. Только стремительные стрижи кромсали крыльями низкие полотнища грязных туч да взъерошенные псы, отбежавшие недалече.
— Гляну! — решился Аввакум.
И подбежал к воронке. Навстречу ему омутами озёрными полыхнули безумные глаза Ксении. Боль и страх жили в огромных глазищах, а больше мольба на скорое разрешение от страданий.
Аввакум упал на колени и стал остервенело отгребать землю, выпрастывая деву и взлаивая по-собачьи от удушливых рыданий. Слаб был протопоп на чужую беду и горе.
— Батюшко, нелепое творишь! — подбежал и присел на корточки Луконя. — С меня спрос! Как отбоярюсь?
— А ты… им… лжу… можно! — задыхаясь, рычал Аввакум. — Бог простит тя, не бойсь!.. Псы, мол, вытянули и упёрли. — Он сунулся рукой в напоясную кису, показал полтину. — Бери! Свечу ослопную поставь, Христа ради, во спасение Ксенушкино. Не поскупись, Он и тебя не оставит, оборонит.
Вложил в ладонь оторопелому Луконе нежданное богатство, выдернул из норы лёгонькое, уже натянувшее в себя могильного хлада девичье тельце, притиснул к груди.
— Ой, да куды ты с ней такой? — ошалело глядя на деньги, зашептал Луконя.
— Знаю куды, знаю, — тоже зашептал протопоп, обтирая от грязи лицо Ксении. — В жизнь ей надо, не в могилу, рабе Господней. Не дело человеков душу живу губить. Свете наш Исус на кресте разбойника простил, а уж какой был тать, а эта-то, заблудшенькая, не убивица в сердце своём, не воровала, себя отдавала злодеям за кус хлебушка. Магдалина тож блудницей была. Да кто без греха? Один Бог. А кто не грешил, тот Господу не моливался.
Вымазанный в глине Аввакум опять сторожко осмотрелся, легко поднялся на ноги, кивнул, прощаясь, Луконе. Тот никак не ответил, так и сидел пришибленно на корточках над опустевшей норой. Только когда протопоп, скользя и разъезжая ногами, стал спускаться к берегу, опомнился, догнал его и на ходу накинул на плечо котомку.
Даниил недоумевал — ребёнка большого или кого там несёт Аввакум, — и заторопился навстречу. Когда подбежал и разглядел — откачнулся, и руки, протянутые было поддержать, опустил: голова Девки, обхватанная кое-как ножницами, втёртая в сорочку глина, черничный, как у удавленника, рот объяснили ему, с какого такого места ухватил протопоп добычу. Молча шлёпал за ним до лодьи, там помог уместить девку под рогожку. Мрачно и тоже молча наблюдал за их вознёй кормщик.