Гарь
Шрифт:
— Што он шептал? Прощение государю? Ну-у!
— Ничего подобного, — твёрдо, в глаза дьяку, ответил Сергий. — Пробулькал токмо — Исус. И ещё — отпусти.
— Боже, буди ему грешному, — кивнул угрюмый игумен.
На глаза Никона накатились синюшные веки, и казалось, он помер, но пальцы правой руки засудоражились, он немочно понёс их ко лбу, складывая то в щепоть, то в двуперстие, и не донёс — потыкался ими во что-то незримо заступное, всхрапнул и обронил на живот жёлтые плашки пальцев.
После смерти Никона уже новому царю, которого знавал ещё мальчиком, бывая в царских покоях, писал Аввакум с надеждой на добрые перемены.
«Царю русскому и великому князю Фёдору Алексеевичу.
Издалече вопию к тебе — милостив буде ко мне и помилуй мя, Алексеич, дитятко красное, церковное! Тобою хощет весь
А што, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их, погубителей сатанинских, что Илия-пророк, всех перепластал во един день. Не осквернил бы рук своих, но, чаю, и освятил бы. Да воеводу бы мне крепкого, умного — князя Юрия Алексеевича Долгорукого. Первого бы Лигаридуса, собаку, и рассекли бы начетверо, а потом и никониян. Небось не согрешим с князем, но и венцы победные получим. Надобно сказать Иоакиму патриарху: отступи от римских законов, дурно затеяли, ей-Богу! Шиши те антихристовы, государь, что нагрянули на Русь, и его, Иоакима, надувают аспидовым ядом. Теперь вся надёжа на тебя, царь православный!
Скажу тебе — Бог судит между мной и царём Алексеем. Слышал я от Спаса — в муках сидит он в жупеле огненном, адовом: то ему за его греховодную правду. Иноземцы, римляне да греки, што знают? Что велено им, то и вытворяли над Россией. Своего царя Константина потеряли безверием, предались турку, да и моего Алексея в безумии его поддержали, костельники, слуги антихристовы, богоборцы.
Прости, державне, пад поклоняюся. Благословение тебе от Всемогущей десницы и от моей, грешного Аввакума протопопа. Аминь!»
Напрасно ждал перемен Аввакум, но и письмеца руки царской не дождался. Тем временем померла и вторая царская покровительница протопопа — Ирина Михайловна, а по Руси ещё яростнее продолжились гонения и казни исконноверцев. Вконец разуверившись в новом царе, Аввакум перестал слать ему письма. Писал их народу, и они расходились широко по России, даже в далёкой Сибири чли их. С одним таким письмом и попался в Москве стрелец Пахом Миши-гин, и после недолгих допросов был казнён на Лобном месте. Да не одно оно было, письмо, были и другие послания к чадам духовным. Их читали, переписывали, передавали друг другу. И хотя иные из грамоток вроде и не предназначались для глаз и ушей царёвых, однако ж доходили до него.
«Возлюбленные чада мои! Ещё ли вы живы, любящие Христа истинного, Сына Божия и Бога, ещё ли дышите?
И я не моею волею, но Божиею до сего времени жив. А что я на Москве гной расшевелил и еретиков раздразнил своим приездом из Даур, то уж мне так Бог изволил быть на Москве. Не кручиньтесь на меня Господа ради, что из-за моего приезда страждете. Если Бог за нас, то кто на ны? Встанем, братие, станем мужески, не предадим благоверия Руси. Пусть никониане покушаются нас отлучить от Христа муками и страстями, но статочное ли дело изобидеть им Христа Бога? Слава наша Христос, утверждение наше — Христос, прибежище наше — Христос!
Обманул собака Никон, понудил царя Алексея тремя перстами знаменоваться: «Троица-де есть Бог наш в трёх перстах, тако и надо знаменоваться». Царь-то, бедной, послушал ево да дьявола и посадил себе на лоб. Ну дожили, попустил Господь до краю, но вы не кру-чиньтеся, мои православные христиане! Право будет конец, скоро будет. Ей-ей не замедлит. Потерпите, сидя в темницах, не поскучте, пожалуйте. И я с вами же, грешник, терплю. Никола Чудотворец и лутше меня был, да со крестьянами сидел пять лет в темнице от Максимиана-мучителя. Да то горе они пережили, миленькие, и теперь радостию радуются со Христом, а Максимиан где? Там же, где теперь наш царь-мучитель — Алексеюшко-то неразумной, — ревёт в жупеля огня адова. На вот тебе столовые долгие пироги, и меды сладкие, и водка процеженная, с зелёным вином! А есть ли под тобою, наш Максимиан-мучитель, перина пуховая и возглавие? И служки опахивают ли твоё здоровье, чтобы мухи не кусали и не гадили на великого государя? А как там срать тово ходишь? Спальники-робятки подтирают ли гузно-то у тебя в жупеле том огненном? Сказал мне Дух Святый — нет-де там у тебя робят тех, все здесь остались, да уж и не срёшь ты с кушанья тово, самого помалу кушают черви, великого государя. Ох, бедной, безумной царишко! Што ты над собою содеял! Ну где твои светлоблещущие ризы и златоуряженные кони? Где золотые палаты? Где строения сёл любимых, где потехи соколиные, где багряноносная порфира и венец царской, бисером и камением драгим устроен? Где светлообразные рынды-оруженосцы, яко ангелы пред тобой попархи-вали в парчовых платьях? Где все затеи и заводы пустошного века сего, в них ты упражнялся без устали, оставя Бога и служа идолам бездушным? Сего ради и сам отринут есть от лица Господа во ад кромешный. Ну, сквозь землю пропадай, блядин сын! Полно христиан тех мучить, давно ждала тебя матица огня адова. Вот и сиди в нём до Судного дня! Сломила-таки Соловецкая обитель гордую державу твою!!»
С этим посланием Аввакума к чадам своим духовным явился к царю Фёдору патриарх Иоаким, тот самый, что на вопрос греческих иерархов перед поставлением его в Патриархи всея Руси: «Како служить станешь, какой верой?», ответил раболепно: «Я ни старой, ни новой веры не знаю, как скажут власти, так и служить буду».
Одутловатый, с больными ногами, царь Фёдор Алексеевич, которому оставалось жить год, прочтя это послание, разволновался, заплакал и сказал патриарху, что у него нет больше сил терпеть хулы на царский дом от пустозерского сидельца, который и в гробоподобной тундряной яме, похоже, соцарствует с ним. Иоаким хорошо понял желание государя, благословил, поклонился и мрачно прошествовал в Патриарший приказ.
Наступил день январского водосвятия. Это всегда был большой праздник народный, а для царя самый пышный из всех царских выходов на Москву-реку. На Соборной площади, на улицах и переулках собралось до трёхсот тысяч москвичей л приезжего люда. Бодрящий морозец живил людей, будоражил, было торжественно и весело. В полдень начался крестный ход от Успенского собора к Тайницкой башне, напротив которой во льду Москвы-реки была вырублена крещёнская прорубь — иордань. Первыми шли в цветных кафтанах бородатые стрельцы с позлащёнными пищалями и бердышами. Ложи у пищалей сверкали перламутром, древки бердышей обтянуты жёлтым и красным атласом, с них свисали аршинные шёлковые кисти. За стрельцами с иконами, крестами, хоругвями шествовало священство в богатом облачении: впереди следовало младшее, за ними старшее с патриархом Иоакимом позади, далее шли московские чины — приказные дьяки, за ними стольники, и последним двигался, поддерживаемый под руки боярами, болезненный царь Фёдор Алексеевич в богатом наряде — в порфире с жемчужным кружевом, на плечах — затканные драгоценным каме-ньем золотые бармы, в сафьяновых на меху башмаках, осыпанных бурмицким окатным жемчугом, в шапке мономашьей с искристой собольей опушкой.
Чёрно-белый, блещущий серебром и золотом поток медленно сплывал с Боровицкого холма. Выставленные по берегу стрельцы сдерживали, как могли, толпы московского люда, не позволяя великому скопищу ввалиться на лёд — продавят.
И пока процессия двигалась к иордани, в Архангельском соборе кто-то измазал дёгтем гробницу царя Алексея Михайловича и поставил на высокую крышку сальную «нечистую» свечу. В то же время Герасим Шапочник, духовный сын Аввакума, с высокой колокольни Ивана Великого метал в толпу «воровские» письма с хулой на новообрядную церковь и «никудышного» государя. Даже со стены кремлёвской разлетались стайки исписанных листков на головы москвичей. Среди писем были рисунки-автографы Аввакума с физиономиями вселенских патриархов — врагов старой русской веры Паисия и Макария и своих — Никона, Иллариона и Павла, проклявших на Соборе святых отцов, просиявших на земле отчичей. Под каждой личиной была подпись: баболюб, льстец, окаянный, продал Христа, сребролюбец. Народ ловил на лету письма, прочитывал, смеялся и прятал в пазухи.