Гарь
Шрифт:
Но хоть и мудра была охота на диковинную рыбу, всё ж баловались свеженинкой исправно, жарили и впрок подсаливали. И на Аввакумов дощаник на ушицу с жарёхой то ленка, то таймешенка подбрасывали исправно.
Сколько-то дней тешила благостью погодушка, да внезапно взвыл меж теснин ветер «низовик», попёр на себя воду шубой встречь течению, «против шерсти», как по-местному определяли казаки, и вмиг всколебались крутые хляби. Дощаники задёргало, посрывало с мест и поволокло вверх по Ангаре, изодрав и обрушив паруса, выбрасывая суда на берег или садя их на мели. Тяжёлые валы накатили
Марковна в промокшей одежонке, простоволосая — космы выстелив по ветру — металась из трюма на палубу, спасая ребятишек, как в лихое половодье мечется по островку заполошная зверушка, выволакивая из нор на волю беззащитных детёнышей. Аввакум принимал их одного за другим, приматывал верёвкой к обломку мачты и поперечному бревну-бети, чтоб не столкнули их за борт крутые, в белом кружеве, горбины волн. И казаки Аввакумовы старались: какое добришко вымывало из трюма, подхватывали, что успевали, спасали. И протопоп мотался по палубе, помогал, громко взывая к небу:
— Го-о-споди-и спаси! Господи, помози нам!
Растрёпанный, в изодранной, промокшей лопатинке, с белыми от страха за ребятишек глазами, босой и волосатый, как водяное чудище, он криком и видом своим страшил казаков. И что уж там подсобило, но прибило дощаник к берегу, а волны всё поддавали и поддавали, гулкими подшлёпами вышвыривая его на прибрежные камни. Начала утихать погодушка, и стали видны другие суда, уткнувшиеся кто носом в галечник, кто бортом к обрыву. Кое у каких дощаников уже разложили кострища, сушили промокшее, собирали, бродя вдоль берега, мачты с обрывками парусов, бочки, мешки и прочий запас. Сошлись притихшие люди в круг, определили, подсчитали урон, взялись за топоры — готовить новые мачты. И Аввакумовы казаки поднялись вверх по расщелине, срубили годную лесинку, ошкурили и сбросили с кручи к Ангаре.
После непогоды, как и бывает, засияло весёлое солнышко, Ангару окинула тишь, она вольно катилась вниз голубой, без морщинок, гладью, вроде бы и не ревела только что вся чёрная и взъерошенная, не рвала себя в лоскутья на каменных пореберьях.
— Этак тут часто быват, — просушивая одёжку, талдычили и трясли мокрыми бородами бывалые казаки. — Норов у ней о-ёё, не сгадашь какой: вот смирёхонькая текёт, лаской ластится, а вот и свету не взвидишь.
— Своей воли река, порыскучая, без узды: лошадок-то сколь при-топила. Пошаманить ба надо было, — тихо укорил казачков седой, с ясной серьгой в ухе сотник и покосился на Аввакума, отжимавшего детскую одежонку. — Тутока в теснинах каменных тунгусских божков жилища, уважать надоть, как раз поджидат порог Шаманской, бяда какой…
— Да он-то чо! Хоть и долгий, да не страшон, — загалдели всё ещё возбуждённые штормовым кошмаром казаки. — Воевода наш не единожды его проскакивал.
— А Падун?
Замахали руками казаки, крестясь, как отмахиваясь от чего-то не к добру помянутого.
— Господи, помилуй! Сказывали, людишек Падун тот тьму сглотнул, да как ещё нас пропустит.
— Жручий… Оголодал небось.
— Да язви его! Вот уж двоих за борт смыло, только головёнки в волнах показало и всё, удёрнуло вниз, будто в пасть дивью.
— Поди насытилси-и! Набедокурил, идол, и пропустит.
— Винцом бы побрызгать в водицу, как тунгусы творят, — сотник вновь покосился на Аввакума, но тот вроде бы не слышал, отжимал лопатинки, набрасывал на валуны, над которыми дымился туманец от жарко пекущего солнышка.
— Винцом побрызгать? — хохотнули разом повеселевшие казаки. — Оно бы способнее попрудить в неё, дикошарую!
— А чё, давай! — молоденький казачок полез рукой под ошкур штанов.
Сотник замахнулся на него мослатым кулаком.
— Цуба! — взревел он. — Вот мякну тебя по колобку, так борода отпадёт и не вырастет! Ты откель такой прыткай?
— Рязанский.
— Так почё такой дурень?
— А у нас там вода такая.
Сотник что-то посоображал, хмуро оглядывая молодого, вспомнил и изрёк:
— А ещё у вас в Рязани грибы с глазами!
Казачок весело подхватил:
— Их ядять, а они глядять! — и загыгыкал, зарделся молодо, его гоготом гусиным поддержали казаки, даже седой сотник хохотнул, но тут же дёрнул себя за серьгу в ухе, привел в положенную по чину степень.
— И всё ж не дурите, — посоветовал, — нам по ней ещё плыть да плыть… С глазами!
Остаток дня просушивали всё, что намокло, штопали паруса. Пашков ходил по берегу, опираясь на отполированный воеводский костыль, хмурился, всё видя и примечая, не кричал как обычно, видно, копил гнев. Остановился возле Аввакумова дощаника, оглядел вороха спасённых из трюма сундуков, коробьёв, шуб. Помял пальцами, пощупал богатую аксамитную однорядку Марковны, видать, приглянулась, буркнул:
— Загрузил дощаник великим барахлом, как и не утопнуть ему. — Пошевелил костылём однорядку. — В бархате попадью водишь! Боярыней. Прибогатился, нечего молвить, а ещё бают — поп беднее крысы церковной.
Марковна и ребятишки сидели на камнях тихохонько, боялись седобородого, в расшитом бурмицким жемчугом кафтане, всегда хмурого воеводу. Уж насмотрелись, как он, походя, молчком огревал по спине нерасторопного служилого, а то под давал ему в живот своим костылём и смотрел, сузив глаза, как корчится у его ног от боли не-приглянувшийся отрядник.
Аввакум, прилаживая к парусу растяжки, выпрямился во весь рост, потянулся, хрустнул плечами, смотрел сверху на раскоряченного воеводу, кивал растрёпанной бородой.
— Знатная однорядка, — согласился. — Да и какой быть? Ею жёнку мою сама царица-матушка одарила… Уж не обессудь за подарок государыню.
Пашков пожевал губами и в сердцах отшвырнул сапогом в реку головёшку, выпавшую из кострища. Она плюхнулась в воду, зашипела и поплыла вниз по течению, вытягивая за собой синие нити дыма.
— Э-эй, причаливай! — вдруг заорал он, грозя костылём плывущей мимо приткнувшихся там и сям у берега дощаников небольшой лодке. Люди на ней — трое мужиков и две пожилые бабы подплыли к нему, Уперлись в дно шестами.