Гарь
Шрифт:
Пашков поднял голову, прищурился на приказчика:
— Святой? — переспросил. — Не зна-аю… Расстрига он, враг государю, то знаю…
Поспевала припойменная пашня, колосилась щедрой рожью. Воевода сам частенько хаживал глянуть на неё. Любовался, как под ветром колышется, ходит волнами спасительная нива, и не признать было Афанасия Филипповича: всегда напряжённое, со стиснутыми зубами, лицо его тут отмякало, теплели глаза.
— Матушка-рожь, — улыбаясь, вышёптывали узкие губы, — уж ты урожь.
Все радовались добрым всходам, ждали скорого хлебушка. Наряжались казаки сторожить ниву от нахлебников — диких коз, коих было много, да подстрелить их, чутких, удавалось редко, а зерно в усатых колосьях наливалось,
Оголодавшие люди мрачными тенями шатались бездельно по острогу, много их залегло в землянках в смертном унынии. И воевода не показывался из хором, сидел в них пасмурным барсуком, перепоручив дела сыну. Еремей произвёл строгий учёт хранимому припасу и понял — хватит его только-только подкормить казаков, собрать с поля уцелевшее и живо двигать вниз по Амуру на соединение в Богдойском остроге с отрядом Степанова. Так и сделал: подкормил, собрал до зёрнышка рожь и, едва установились погожие дни, подготовил плоты и лодки. Ожили казаки, работали споро, с одной мыслью — побыстрее покинуть гиблое место, а что ждёт их впереди, на то Его воля. Управились со сборами и поутру наметили начать сплав, да всполошили казаков крики дозорных с острожных башен. Кричали, что видят людей, идущих по берегу Шилки, а кто такие — не распознать, надобно на всяк случай затвориться в остроге. Однако глазастый Диней разглядел:
— Наши-и! — закричал и замахал руками.
Еремей с казаками выступили навстречу и увидели, как бегут к ним радостные люди русские, оборванные, с ружьями в руках. Сошлись, заобнимались. Оказалось их семнадцать человек — всё, что осталось от отряда приказного Степанова.
В остроге чинил им допрос Пашков. Пришлые казаки сохранились в добром теле, кормились рыбой и добытыми зверьми и, хоть ободрались, идучи по кустарникам берегами Амура и Шилки, были куда как бодры. Поведали, что отряд их обложило в остроге Богдойском полчище войска маньчжурского с огненным боем, сломили защитников, вломились в крепость, добивая уцелевших и творя великое порушье. А им, двадцати двум, удалось прорваться и уйти в лес. А что сталось с острогом, им неведомо, но видели большой дым, а ночью, уйдя уж довольно, наблюдали в той стороне пышное зарево. По дороге потеряли пятерых раненых.
— Что за люди маньчжуры? — угрюмо глядя в пол, спросил воевода.
— Разной оне масти! — загалдели пораженцы. — Есть на вид бравые, у иных морда как сковорода, ростом не горазды, но жилисты, есть сыроядцы, что божкам дровяным молятся, рот имя кровью мажут.
— Н-да-а, — вздохнул и помотал головой Афанасий Филиппович, — что деется на свете, кого-чего не нарожёно.
Выслушал их воевода и стал держать совет с Еремеем и сотниками, как быть с задуманным. Со сплавом дело ещё не сладилось, а семнадцать лишних ртов прибавилось. А ну как притащили вояки на хвосте маньчжур ли, китаев ли? Еремей советовал уходить через волок назад к Иргень-озеру, где и острожек добрый и запасцу оставлено. Пересидеть в надёжном месте, а там, дождавшись подмоги из Енисейска, весной сплавиться вниз по течению в Дауры без ослушки Указу государеву.
Подумал воевода и сказал последнее слово:
— Через волок на Иргень волочиться, а там, приев запасы, сюды вспять тянуться негоже. Будем зимовать здесь. По весне перетащим запасы иргенские, и буде не нашествуют маньчжуры или кто их там разберёт, двинем в запределье лечь костьми за волю царя Российского.
Не посмели перечить старому воеводе, решили зимовать. И пришла она, зима, с долгими вьюгами, снег выпадал редко, да его тут же уносило частыми буранами, а залёгший кое-где по разлогам присыпало ржавой пылью. Сам Пашков затворился в хоромине и не казал глаз, переложив заботы на сына. Еремей, жалостливый человек, не умел быть рачительным, и к середине зимы всякий харч был изведён. Тогда казаки, испрося позволения, стали ходить артелями за козами или что там подвернётся. Но вольное зверьё редко подпускало на пищальный выстрел, а если подстреливали, то Большой воевода часть добытого мяса забирал себе. Роптали казаки, слыша, как в его хлевине помыкивала корова, кудахтали куры, бегала по двору отъевшаяся на крысах рыжая кошка, а казаки бродили, еле передвигая ногами, умерших хоронить не было сил — складывали за стеной острога.
И Аввакумово семейство, как ни исхитрялось растянуть до весны два мешка ржи, подмешивая к натёртой ручным жерновом муке берёзовую кору, осталось и без той скудной пищи. И уж не страшились глаза протопопа глядеть на истончившихся ребятишек, а они, всё-то понимая, не плакали, жались к матери, слушая её бесконечные сказки, обязательно со счастливым концом. Как-то спросила:
— Што там далыне-то будет, Петрович?
Виновато глядя на жёнушку, ответил:
— Жисть будет. Как забыла? И тут и тамо — жисть.
— Паче нонешней, батюшка? — потянулся к нему Прокопка.
— Паче, сынок.
Холодно было в землянке, морозный куржак обметал углы и потолок, печь каменная, сложенная Динеем с Акимом и ладно обмазанная глиной, выстыла, пустой котёл с торчащими из него ложками стоял на ней, да ещё один котелок с хвойным отваром, подёрнутым ледком.
— Схожу в лес, дровишек насеку, — пообещал Аввакум, взял топор, заткнул за кушак.
Тут и помощничек Иванка засобирался. Ему и одёжку вздевать не надо, прозябал в землянке, укутанный во всё, что мало-мало грело. Выбежал вслед за отцом и тоже впрягся в верёвочную лямку.
Притащились с санками в лес, но вблизи от острога все годные для топки сухостоины были вырублены. Стали углубляться, шагая по колена в снегу, от лесины к лесине. Аввакум простукивал их обухом топора, определяя на стук — годна ли. Отошли далёконько от острога и заприметили годную. Подошли и увидели под сухостоиной клочья шкуры и обглоданные волками конские кости. Знать, недоглядели коноводы, коняга утянулся в лес покопытить из-под снега траву, да и попал в волчьи зубы. Насытилось зверьё до отрыга или кто спугнул, но уход их был не поскоком, а след в след. Спокойно удалились.
— Вот и про нас гостинец, сынок, — Аввакум вынул из-за кушака топор, взглянул сверху на Ванюшку. Сын смотрел на него вопрошающе, не мигая опушенными инеем ресницами, устало взахлёб дышал. Понимал протопоп смущение парнишки и потому медлил.
— Скверно ясти… батюшка? — выдыхал с морозным паром Иванка. — Не срамно?
— Бог нас навёл, почто ж скверно? — глядя на конскую голову с обгрызанными губами, с растрёпанной чёлкой, спадшей на белые от мороза глаза, на бусины крови, спелой клюквой раскиданной по снегу. — По нужде не грех…
Топором разделали остов, наскоро обглоданный волками, кости склали на санки, сверху заложили насечёнными тут же дровами и поволокли тяжёлый возок, поспешая обрадовать домашних.
И обрадовали, когда с охапками розовых сочных костей ввалились в землянку. Пока Марковна с детьми охали и ахали над нечаянным гостинцем из лесу, Аввакум с ведром сходил к проруби на Нерчу, принёс воды. Иванка тем часом натопил печь, от тепла потемнел, истаивая, куржак по углам землянки, закапало с потолка. Но скоро забурлил на распыхавшейся печи котёл с плотно упиханными в нём нарубленными рёбрами и мослами, ноздри ждущих щекотал, вызывал истому сытный запах редкого теперь варева, запах жизни. А тут, кстати, подвернулся Диней, задёргал носом, уставясь на булькающии котёл, и, улыбаясь, выволок из-за пазухи пухленький узелок с порушенным и отвеянным от мякины овсецом.