Гарь
Шрифт:
Аввакум растирал священным маслицем истончённые ножки, прощупывал слабенькие икры и читал, читал молитвы и вновь восчувствовал, как когда-то в Юрьевце-Повольском, пользуя сына вдовы-стрельчихи, что растворяется сердцем в слезах и молитве и тяжесть покидает тело. Ему как-то зналось, что выпусти он из ладоней эти батожки — тут же и воспарит от мальчонки в страшную высь, а этого допустить нельзя, не можно ни на миг вот теперь им разомкнуться, перестать быть одним связанными. Он видел, как мальчик засыпает, светло улыбается ему, шепчущему молитвы, и от этой улыбки ангельской отступает, рассеивается по углам ясно видимая протопопу,
Долго сидел над ним Аввакум с просьбой-мольбой ко Господу: не видел и не слышал, как пришёл Еремей и опустился на колени пред кроватью, а вся челядь и сам Афанасий тихо гудят в углу пред образами.
Спящего блаженным сном Симеонку Аввакум благословил крестом и услышал, как запел петух во дворе воеводском. Он улыбнулся восстающему свету нового дня, налил в горсть святой водицы, подержал её в ладони, подышал на неё и, окуная пальцы правой руки в горсть, покропил мальчонку, а остаток воды тонкой струйкой слил в приоткрытые губы младенца, тот во сне почмокал ими, сглотнул.
Аввакум тяжело поднялся на ноги.
— Здрав будет и при ноженьках, — покосился на Евдокию Кирилловну. — В покаянии да молитве матери великая сила есть делать добро. Вот ты покаянием и свою душу изврачевала и сына исцелила. Чему быть? Не от сегодня у всех кающихся есть Спас.
Сказал и пошёл к двери. И тут все, бывшие в хоромине, склонились в низком поклоне.
— Спаси тебя Христос, — Пашков ещё раз земно поклонился. — Отечески творишь, не помнишь нашего зла.
И пошёл один проводить Аввакума, и уже на крыльце ответил ему протопоп:
— Мне делать зло Господь не велит, а тебе, воевода, надлежит помнить о своём зле и сокрушаться до конца живота своего. Вот выедем на Русь…
— Поди и не выедем.
— Скоро, воевода, скоро, — прищурился, глядя вдаль поверх стен острожных, Аввакум, вроде где-то там открылось ему или пахнуло оттуда добрым предчувствием. — Ужо на Руси я, милостью Божьей святосвященник, постригу тя в монастырь на вечное покаяние, авось спасешься от мук геенновых. Который раз тебе сказываю.
Ничего не промолвил на это Пашков, только стоял набычась, глядя вослед протопопу, пока тот не скрылся в своём зимовье.
Выздоровел мальчонка, топал по дому и двору, как предсказал Аввакум. Кончалось лето, дни стояли сухие, безветренные, казаки собрали добрый урожай пшеницы и ржи, капуста на унавоженных грядках уродилась сочной, вилки восседали на них дородные и белотелые, как купчихины девки на выданье. И огурцы пупырчатые, хрусткие устилали грядки, а репа с редькой и лук выперли с добрый кулак. Дивились люди невиданному урожаю, особенно ржи:
— Сеяна поздно, а поспела рано, да такая рясная! Всё-то, поди, по молебнам нашего батюшки протопопа. Сколь часто видывали его со крестом и кропилом в хлебном полюшке.
Казалось, само небо благоволило казакам, и решил Большой воевода пойти походом на бурятские улусы, привесть их до снега под царскую руку и собрать ясак, тем самым поправить дело, на которое и был послан его полк. И хоть не дошли до землиц Даурских, он и здесь попечётся о государевой заботе. Собрал семьдесят двух годных к ратному делу казаков да эвенки, промышляющие на зиму рыбу из соседних озёр, за небольшую мзду, а больше по дружбе снарядили в помощь двадцать лучников. Видел Аввакум эти сборы и никак не одобрял их: людей в остроге оставалось чуть больше сотни с увечными да больными. Неужто посмеет оголить острог своенравный воевода?! Пошёл к Пашкову, высказал тревогу, а тот лишь рукой махнул. Не стал более вмешиваться в ратные дела протопоп, одно попросил:
— Надобе по обычаю молебен отслужить.
— Из ума выкинь! — снова отмахнулся воевода. — Сколь толмачить ещё — тебе священствовать Никоном запрещёно! — У эвенов свой поп, хоть и шаман, а по-ихнему настоящий поп. Пусть кудесит, а ты, распопа, на очи мне не являясь, в хлевине своей, если невтерпёж, тоже молись за нас тихонько. Может быть, наш Бог всё ещё слушает тебя в пол-уха. Тут не Русь, тут обычаи не наши и Бог не наш. Я всё сказал, боле не вяжись.
Эвенки приехали со своим шаманом, на русский погляд — страховидным, широкоскулым, с красными от трахомы глазами, с трубкой вонючей в мокром рту. Он сосал её, втягивая обвислые щеки, причмокивал и то и дело отплёвывал жёлтую слюну.
Все насельники острога собрались в центре двора, образовав круг, а в круге здоровенный шаман, ухватив барана за рога, раскручивался с ним, завывая, пока не открутил ему голову и не отбросил прочь. Схватив бубен и стуча в него, закружил вокруг жертвы, притопывая и вскрикивая на разные голоса. Звенели и бряцали нашитые на халат многие железки и бляхи, развевались беличьи и лисьи хвосты, шаман вертелся всё быстрее, пока не запестрил в глазах людей юлой, от которой кружило голову. Наконец грянулся о землю, закатил глаза, изо рта повалила, пузырясь, пена, из глаз текли кровавые слёзы. Он задыхался, выкрикивал что-то визгливо и требовательно и сам же себе отвечал низким, из живота идущим, утробным, как бы потусторонним голосом. Потом затих, полежал на земле шумнодышащей лоскутной куклой, приподнялся и сидел, опершись о землю коричневыми руками. Мутноглазо оглядывая обступивших его людей, вещал о том, что поведали ему духи. Арефа-знахарь переводил криком:
— С победой великой и в богатстве будете назад!
И все возрадовались и пошли в плясы, благо, поднёс им Пашков по полному ковшу горячего вина для храбрости.
Всё это видел и слышал Аввакум, стоя у двери своего зимовья. Детям и Марковне не позволил и мельком глянуть на бесовское верчение колдуна, и на радостный пляс с похвальбой распохабистой тоже не дал полюбоваться. Втолкнул всех внутрь зимовья, постоял, катая от ярости желваки на скулах, и тоже унырнул следом. Сел в углу на чурбак, сжал лицо ладонями и стонал от бессилия воспротивиться чертячьему действу. Посидел, раскачиваясь, как от зубной боли, не стерпел, схватил черпак воды, выглотал его запекшимися губами, от-пнул носком сапога дверь нараспашку и загудел в круговерть пляски, в рёв и свисты, в вой бубна:
— Послушай мене, Боже! Послушай мене, Царю Небесный — Свет, послушай мене! Да не вернётся вспять ни един из них, и гроб им там устроиши всем! Приложи им зла, Господи, приложи, да не сбудется пророчество колдунье!..
И многими другими карами грозил весёлым людям, никак не обратившим на него внимания. Но расслышал страшные вопли воевода Пашков, гневным шагом подступил к протопопу и шпагой взмахнул.
— Цыц, пёс! Давнось ли мне сказывал — тебе Бог не велит во зле жить? — вскричал, багровея и чуть не плача, но со мстительной радостью, что уличил-таки распопу во словесах ложных. — А сам-то ково у него выпрашиваешь? Так-то за души други своя стоишь ты, пастырь злоклятый?