Гарь
Шрифт:
Навалился грудью на нос лодки, потом плечом — она не шелохнулась.
— Каши ел маловато, — засмеялся воевода. — А ну, православные, навали-ись!
Навалились, столкнули на воду и стояли на берегу, кто и в воде по колена, смотрели, как им машут отчалившие на Русь, и сами махали, пока лодка, становясь всё меньше и меньше, уточкой не заплыла за зелёный мысок камыша-черноголовика.
Странные чувства будоражили Аввакума: столько-то много печального, а и радостного оставалось за кормой лодки, но больше всего думалось о том, чем встретит его Москва. Ведь вызволил Русь из-под рук Никона-антихриста промысел Божий. Сбылись слова Ивана Не-ронова, высказанные патриарху перед ссылкой на Колу: «Никем не прогоняем, кроме сил небесных, соскокнешь со святительского трона и побежишь, яко кот
Не проплыли и три версты, как вдруг, проломив кусты, с берегового уступа впал в лодку людина с обезумевшими глазами.
— Батюшко-о! Матушко-о! Спасите ради Христа, укройте, живота лишат! — удушливо хрипел он, задохнувшись от бега.
Аввакум едва узнал Ероху, да и все не сразу признали в измызганном, плачущем человеке подручника Кривого Василия и доносчика воеводы Пашкова, горе-замотая грешного, но, не желая ему злой смерти, а покаяния пред Господом, протопоп велел ему лечь на дно лодки, сверху набросали одёжки, укрыли одеялом, поверх него улеглась Марковна с Агриппой. Едва уладились, глядь — погоня. Трое острожных казаков спрыгнули на берег с откоса.
— Причаливай, батюшко, нужда есть! — кричат, а сами уж забредают в воду, руки тянут к близкой лодке.
Как проплыть мимо них молча? Гаврила причалил, казаки поддёрнули, как смогли, лодку к берегу, вошли в неё, зорко всё оглядели.
— Убивец, Ерошка, сподручник энтова, — указали пальцем на Кривого, — сбёг, а куды подевался, вражина, найти не знаем. Уж ты, батюшко, позволь пошарить ладом в лодке-то, можа, как загружали её, он под рухлядью и схоронился, нору себе нашёл, хорёк!
Не раздумывал Аввакум, не мог отдать на казнь человека.
— Нет его в лодке, видите же, — спокойно, с противной самому улыбкой, ответил разгорячённым казакам. — Разве под матушкой с дочей пошарите?
— Ой, да лежи ты, матушка! — замахали руками казаки, — ты и так всякого натерпелась, государыня. Прощайте нас, а вам путь добрый.
Столкнули лодку, вспрыгнули на откосик береговой и побежали, треща кустарником.
Плыли, молчали, пока кормщик Гаврила высказал не то похваляя, не то осуждая жалостливого протопопа:
— Доброе смолчится, так худое смолвится.
Отсутствующе глядя на него, Аввакум кивнул, сам не зная чему.
Вниз по реке сплавлялись скоро, и помору Гавриле в малый труд стало править веслом по полной воде, а там и в Селенгу вплыли и по ней быстро побежали далее, вниз: после дождей она вспучилась, кое-где вышла из берегов и несла лодку стремглав меж сказочно бравых утёсов и муравовых долин. Восхитясь её простором, глядел Аввакум на мелькающие мимо поляны и разлоги в жаркой кипени цветного разнотравья, заляпанного блуждающими по нему солнечными пятнами, подобно огненным валам морским, кои то меркли, то вновь блистали, являя несказанный свет, а он, то ли рождённый здесь, то ли пленённый богоделанной красотой, царил над всем широко и свободно. И скалы — красные, белые, синие — обстали реку и, горделиво высясь, любовались на своё отражение, а ступени и террасы, застланные изумрудным мхом, будто обитые рытым бархатом, манили обресть на их мягких залавках отдохновение и сон чудный. «Воистину сады райские», — ликовало сердце Аввакума, и было отчего: когда тянул лямку, буровя тяжелые дощаники встречь течения, не замечал их запавшими от смертной устали глазами. Особо умиляли стоящие у воды скальные останцы — в наброшенных на плечи алых шалях всё ещё буйно цветущего багульника, они походили на вышедших к берегу праздничных боярынь русских поклониться ему, Аввакуму, чудесно сбережённому силами праведными за молитвы святых отец. А он и семейство его, стоя на коленях, кланялось, эхом повторяя за ним псалом «Во всяко время благословлю Господа».
До устья Селенги со множеством проток, густо заросших камышом, доплыли без больших помех и левой её протокой вынеслись в спокойные воды Байкала и тут, на берегу его, увидели несколько балаганов, крытых травой и тростником, а возле них дымки костров и несколько мужиков. На песчаном отмыске четверо бородатых парней в синих рубахах, низко подвязанных красными опоясками, колдовали над перевёрнутой плоскодонкой: конопатили, промазывали смольём, ещё двое перебирали сети. Завидев лодку с большим крестом Господним на носу, все они бросили работу и понеслись к приезжим, взмётывая песок голыми ногами и громко крича. И от балаганов, спрыгивая с берегового уступа, подбегали русские люди, здравствуясь и кланяясь. И приезжие им кланялись, а протопоп благословлял их всех стоя, «яко на водах», в своей лодке. Люди вбрели в Байкал по грудь, ухватились за низкие борта плоскодонки и поволокли её на песок, а там и дальше, на взгорок — подальше от воды на случай шторма. Они колготили, перебивая друг друга, ширили глаза на случайных гостей, особенно на священника с крестом в руке, и снова кланялись, радостно и белозубо скалясь.
Степенно и позже всех подошёл библейского вида мужик, с длинной седой бородой, представился старостой Терентием, склонился до земли.
— Крестьяне мы из Балаганского острога, — объяснил он, глазами, впитавшими в себя синь байкальскую, ласково оглядывая приезжих. — У себя там землицы сколь смогли подняли, засеяли, таперь сюды подались рыбёхи попромышлять. Много её тут, до бяды много. Зимой-то мы охотники, рыбку для приманки кладём в плашки и давки, чтоб, значит, соболя брать как ни есть чистым, в шубке с искрами, дробью не порченной, в казну государеву. А соболя в местах здешних дюже богато, да и там у нас густо.
— Слыхал я, бабы, по воду идучи, коромыслами их зашибают? — улыбаясь, с хитринкой в серых поморских глазах, полюбопытствовал Гаврила. — Ловко так-то, ай врут?
Староста построжал, оглядел помора с головы до ног.
— Пошто же врут? — помёл бородой по раздольной груди. — Пойдут бабы по воду, а оне, соболя, в ногах путаются, або пролубь обскочут, сядять кружком, ведром учерпнуть не дають, как тутока без коромысла. Не вру-ут.
Смеялись мужики-соболятники, а с ними и все приплывшие с Аввакумом.
— Ну да ладно-ть, — Терентий пальцами обобрал с глаз выступившие слёзы. — Энто кто таков сидит к мачте чепью приключен?
— Злогрешен он человек, — перекрестился Аввакум. — Бог ему судья.
— Душ загубил боле полуторасот, — вмешался Гаврила.
— Чьих душ-то? — притушенными голосами спросили мужики.
— Казачьих, православных.
— Вона оно чё-о, — Терентий широко развёл руки. — Да нас тутока по Сибиру на тыщу вёрст по одному лаптю и того мене. Ну, молодец, держись за конец, что сам себе удавкой свил… А вам, батюшка с матушкой, деткам и всем людям добрым отдохнуть надобно. Не к спеху дорога, погодушкой море окинуло, дни три спокойно простоит. Да оно и корабль ваш подконопатить надоть. Айда к балаганам, угощайтесь чем Бог послал.
Пришли к шалашам. Терентий усадил всех за два сколоченных из осиновых жердей стола, а когда принесли из тенёчка ладненький котёл с ухой, ещё не остывшей, дал каждому по ложке деревянной, ухватистой, на большой противень выложил куски осетрины, а протопопу на дощечке подал уваренную долгоносую голову.
Ели жадно, ложки так и порхали над котлом: редко приходилось что-либо варить в дороге, нечасто приставали к берегу — боялись туземцев, вдруг да наскочат врасплох, а ружей Аввакум не взял, хотя и предлагал ему воевода, мил человек Илларион Борисович. «Моё оружьё — Крест Господень», — сказал ему тогда протопоп.