Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Шрифт:
Конечно, может, только где он был вчера? Я почитал бы его этим меломанам! С ним легко я встрял бы в разговор, а значит — меньше бы молчал и меньше выпил. Спасибо прошлому, что мне прислало этот стих, его теперь я непременно вставлю в книгу. Давность его — сорок лет.
Однако же пора мне эту книгу завершать. За что меня так одарило прошлое — ума не приложу. Возможно, в этом есть какой-то знак или знамение? Сигнал, что завершилась сочинительская жизнь и время сесть за домино и к телевизору? Пока не знаю. А вопросы с неких пор я стал остерегаться задавать — и вслух, и даже про себя. Имею я в виду вопросы о судьбе и прочей мистике, которая волнует нас, но нашей воле недоступна. А уж разуму — тем более. Меня на это надоумил некий сон, приснившийся недавно моему другу Володе Файвишевскому. Сон такой: он умер и стоит на небе перед Богом. Самого Творца он различает плохо — нечто явно бородатое в огромном светлом облаке, но голос Его слышит ясно и отчетливо. Бог велит ему покаяться и перечислить те грехи, которые Володя помнит и вполне осознает. А друг мой — человек ответственный и обстоятельный, поэтому рассказывает долго и подробно. И Бог ему задумчиво и добродушно говорит:
— Вернись на землю, сын мой, и немного поживи еще.
И тут Володя, пользуясь удобным случаем, стал задавать Творцу различные бытийные вопросы, до которых был и на земле большой охотник, только никогда не находил на них ответа. Спрашивал он скрупулезно все, что волновало его там. И, выслушав, Господь ему досадливо сказал:
— А не пошел бы ты, зануда, на хуй?
Пожилые записки
Моим друзьям — с любовью и преданностью
Необходимое предисловие
Как и откуда приходит к человеку ощущение, что пора писать мемуары?
Я лично на этот вопрос могу ответить с полной определенностью: когда всем надоели твои застольные байки, и слитный хор друзей и близких (главные жертвы устных воспоминаний) советует перенести их на бумагу — а не морочить нас одним и тем же, звучит в подтексте.
Так я и понял, что действительно пора. Явно прожита большая часть жизни, уже смутно помнятся услады лихой зрелости, а шалости нестойкой юности забыты вовсе. Готовясь к седой и бессильной (но зато какой умудренной!) старости, сочинил я для себя и для ровесников утешительную народную пословицу: все хорошо, что хорошо качается. Оброс наш дом друзьями и гостями, а случайные заезжие даже бросают в унитаз монеты — как в море, чтоб вернуться сюда снова. Ниагара унитазного слива их не уносит, и они трогательно блестят на дне. Достану как-нибудь, если наступит полная нищета.
Кроме того, достиг я совсем недавно той секунды подлинного творческого успеха, выше которого ничего не бывает: на моем выступлении уписалась от смеха одна солидная и тучная дама. Она сперва раскачивалась всем своим обильным телом, вертелась, всплескивая руками; я обратил внимание на ее благодарную впечатлительность и уже читал как бы прямо ей непосредственно. Это было в большом зале частного дома в одном американском городе, а где находится сортир, я понял, когда она взлетела вихрем на небольшое возвышение, с которого я выступал, и, чуть не сбив микрофон, юркнула в дверь за моей спиной. Когда минуты три спустя дверь скрипнула снова, то я, не оборачиваясь, сказал с невыразимым чувством:
— Спасибо, это лучший комплимент моим стихам.
И женщина величественно сошла со сцены.
Что еще надо человеку? Покой? Его не будет никогда.
Да и очень хочется записать различные житейские случаи и разговоры на ходу. Я ничего не знаю лучше и содержательней подобных торопливых диалогов и всю жизнь стараюсь сохранить их в памяти, как сохраняют воду в решете герои народных сказок. И пока блестят еще какие-то капли, надо положиться на перо и бумагу.
Поражали меня всегда и радовали истории мелкие, и мудрый человек от них лишь носом бы презрительно повел. А у меня — душа гуляла. Но я какие-то запомнил только потому, что в это время что-нибудь попутное случалось. Так однажды я разбил три бутылки кефира, за которыми был послан родителями. Торопился я домой, авоськой чуть помахивая (мне уже за двадцать перевалило, было мне куда спешить, отдав кефир), и встретил у себя уже на улице писателя Борахвостова. Не помню, как его звали, он тогда мне стариком казался — было ему около пятидесяти. Борахвостов с утра до ночи играл на бильярде в Доме литераторов (а много позже книгу написал об этом выдающемся искусстве, больше никаких его трудов я не читал). Однажды я сказал ему, что если он среди писателей — первейший бильярдист, то и среди бильярдистов — лучший писатель, и с тех пор он перестал со мной здороваться. Вот и сейчас хотел я молча мимо прошмыгнуть, но тут он сам меня остановил.
— Постой, — сказал Борахвостов приветливо. — Говорят, у тебя с советской властью неприятности?
— Немного есть, — ответил я уклончиво. У меня только что посадили приятеля, выпускавшего невинный рукописный (на машинке, конечно) журнал «Синтаксис», состоявший из одних стихов. Это чуть позже Алик Гинзбург и его журнал стали знамениты и легендарны, а сам Алик пошел по долгому лагерному пути, а в те дни для нас это была первая и непонятная беда такого рода. Два номера журнала вышли без меня, а третий был составлен весь из ленинградцев — я и собрал у них стихи, когда был там в командировке. Искал, знакомился, просил подборку. Со смехом после мне рассказывали, что приняли за стукача и провокатора, уж очень я раскованно болтал. А почему ж тогда стихи давали? Дивные, кстати, были стихи, теперь и имена приятно вспомнить, только ни к чему, поскольку каждый — знаменитость. И совсем были невинные стихи, не понимал я, что происходит вокруг Алика.
— И у меня были неприятности с советской властью, — радостно сообщил писатель Борахвостов. — Это еще в армии было, сразу после войны. Я отказался идти голосовать в день выборов.
— А почему? — спросил я вежливо.
— Хер его знает, — мой собеседник весь сиял, счастливый от щекочущих воспоминаний. — Или уже не помню просто. Или в голову заеб какой ударил. Вот не пошел — и все, так и сказал им: не пойду.
— А они что? — спросил я, не сильно понимая, о ком идет речь.
— А они меня заперли в избе, где гауптвахта у нас числилась, а сами побежали собирать военный трибунал.
— А вы что? — тупо продолжал я беседу.
— А я вылез и проголосовал, — молодо ответил ветеран идейного сопротивления.
И до сих пор не жалко мне, что я от смеха выронил кефир.
И ничего серьезного я не берусь вам сообщить и впредь. Но жизнь была, она текла и пенилась, кипела, пузырилась и булькала самыми разными происшествиями. Про них мне грех не рассказать. Но по порядку не получится. Ни по хронологическому, ни по причинно-следственному, ни по какому. Что, конечно, слава Богу. Потому что этого порядка в жизни столько и без меня, что очень часто к горлу подступает. А тут как раз и стоит отдохнуть на моей неприхотливой книге. Ибо благую весть я никакую не несу, поскольку не имею. Да если б и была, то не понес бы.
Новых идей, мыслей и сюжетов тоже в этой книге не предвидится, поскольку все уже сочинено в далекие средние века — и современными авторами только воруется. А средневековые авторы, в свою очередь, покрали эти мысли у античных, и если что-то новое у них мелькнуло — это, значит, из источников, не сохранившихся и до нас не дошедших.
Еще чуть не забыл. Ведь мемуары пишутся затем, чтоб неназойливо и мельком прихвастнуть. И в этом смысле тоже самая пора. Поскольку в возрасте весьма солидном выпал мне большой и подлинный мужской успех. Об этом расскажу незамедлительно.