Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
Старик опять замолчал, глядя прямо на Рубина невидящими и уже откровенно прослезившимися глазами.
— Извините, — сказал он треснувшим голосом. — Сейчас доскажу.
Он вытащил платок и обстоятельно вытер оба глаза.
— Кончилось вот как: он обеими руками вцепился в рукоять, пила у него на невысокой стойке специально стояла, и винт на ней, и поднялся Сережка в воздух. И через проволоку перелетел. И метров через сто опустился, всем виден был: там голое место. И тут вертухаи на него собак спустили. А ведь он их предупредил. Вот и всё. Почему они все-таки собак спустили? Мы потом спрашивали у двоих, а они говорят: сами не знаем. От неожиданности, что ли. Вроде как машинально. Так-то обычно у нас кого пристрелят — дня три у вахты валяется, другим в назидание,
— Сами потому что звери, — потрясенно выдохнула Юлия Сергеевна.
— А по всей стране на всё неожиданное собак спускали, — хмуро ответил Рубин. — Чтобы другим неповадно было. И еще такая лихость в зэке должна смертельно раздражать вертухая. Больше ничего придумать не могу. А Сережку вашего ужасно жалко.
— Это он меня когда-то просвещал, что в лагере не маленькая пайка губит, а большая, — глухо сказал Борис Наумович. Глаза у него были сейчас тусклые и смотрели в какие-то иные пространства. Он тряхнул даже легко головой, чтобы вернуться, и смущенно улыбнулся Марине. — Я очень не скоро, признаться, понял, что это и к воле относится и вообще к жизни. Потому что о душе это, а не только о теле. Извините за мои печальные истории. Только вот, чтобы закончить: мы это на нарах тоже обсуждали, про собак. И знаете, что один мужик сказал? Что это вертухаи от страха так поступили. Они ужасно нас боятся, когда в нас вдруг человек просыпается; они, сами того не зная, людей боятся. Потому что несмотря на миф и парашу, что они правое дело творят, а чувствуют они, что высший какой-то, Божий, природный закон нарушают. И любой тогда человек — нежелательный свидетель получается. Этот мужик про подсознание нам толковал. Что мы, мол, по природе так же склонны к добру, как ко злодейству. Оттого чем злодейство в нас отъявленней, тем острее мы, хоть сами не сознаем, начинаем всего на свете бояться, потому что Божьего суда ждем, а возмездие это — неожиданно всегда, непредсказуемо и случайными руками творится, но неизбежно. Словом, я никак вам это не передам так же складно, как тот бывший профессор, Липский его фамилия. Он это тогда так ловко повернул, что и в стране всей кровь проливается — от страха за ту кровь, что еще раньше пролилась.
Рубин неожиданно для себя громко присвистнул. Все к нему обернулись, а у старика посветлели и повеселели глаза.
— Простите, — сказал Рубин, — просто уж очень созвучно словам художника Бруни, он еще в тридцать четвертом сказал, что они свой страх зальют чужой кровью.
— Думал, значит, похожее что-то, понимал наше устройство, — одобрительно кивнул Борис Наумович и широко улыбнулся Рубину. — Давайте я вам что-нибудь повеселее тисну, а то дернула меня сегодня нелегкая в душевной тьме у вертухаев копаться!
— Про пленных немцев, — попросила Марина. — Про ихние бараки и мебель. Ладно, Борис Наумович? Пожалуйста.
— Запомнила, — благодарно сказал старик. — Это тоже, между прочим, русскую классику напоминает — кто это, не помню, описывал разговор русского мальчика с немецким?
— Достоевский, — подсказал сослуживец Марины. И так же уверенно добавил: — Или Салтыков-Щедрин.
— Лагерь пленных немцев у нас рядом был, — сказал Борис Наумович, улыбаясь воспоминанию. — Они так аккуратно жили, мерзавцы, — загляденье одно. Не лагерь, а санаторий. Бараки изнутри струганой доской обшили, а доску обожгли очень красиво, прямо панели получились. Ресторан, а не барак. Резные стулья и столы сделали в готическом стиле. Везде узоры из деревянной резьбы. По стенам разные надписи выжгли на немецком о семье, о Боге, о Германии. Возле плаца бассейн вырыли, забетонировали его, воду налили, по краям — скамейки; деревьев насажали. После их перевели куда-то или освободили, уж не помню, а в те бараки вселили нас. Начальник лагеря построил нас тогда и говорит: видите, можно жить красиво и чисто, давайте так и жить. А нам чего? Жить так жить. Сперва бассейн в помойку превратили. После рядом с немецкими надписями на стенах русские появились. Какие — сами понимаете. А готические стулья за две-три драки друг об друга
В коридоре резко зазвонил телефон, Марина вышла и почти сейчас же вернулась.
— Это Ира по твою душу, Илья, — она улыбалась от короткого разговора, они дружили. — Тебя просят на киностудию приехать срочно. Что это они тебя так ищут? Или ты ударник экрана?
— Ударник я, ударник, — проворчал Рубин, поднимаясь: очень не хотелось уходить. — На доске почета вишу. На ночь меня вывешивают. И с обратной стороны. Извините. Очень рад был познакомиться. Можно я вас как-нибудь еще навещу, Борис Наумович? И вас, Юлия Сергеевна?
— Буду рада, — церемонно улыбнулась старушка.
— Приходите, про сегодняшние дни поговорим, — пригласил старик. — Сегодня пайка побольше, жить трудней.
И он молодо Рубину подмигнул.
До киностудии было минут тридцать на метро и в автобусе. Редакторша, просившая его приехать, сказала, чтоб он сразу шел в отдел кадров, зачем-то его разыскивали.
Начальник отдела кадров студии, высокий одутловатый мужчина с выправкой и походкой бывшего военного, был ему знаком немного, они здоровались. Но сейчас, пожав как-то по-особому крепко и значительно руку Рубина, он кивнул на плечистого молодого мужчину, вольно раскинувшегося в кресле в углу кабинета.
— Вот, хотят с вами побеседовать, Илья Аронович, так что извините за беспокойство. Оставляю вас вдвоем, чтоб не мешать. После, когда уйдете, дверь мою прихлопните, а то я уезжаю сейчас, позже буду. Желаю здоровья.
И церемонно кивнул обоим, уходя.
— Старший лейтенант Комитета государственной безопасности Рыбников Сергей Сергеевич, — сказал мужчина, вставая и протягивая руку. — Очень рад познакомиться. Нам надо бы поговорить, для того и приехал.
Начинается, подумал Рубин. Кто-то из приятелей сболтнул лишнее.
— Слушаю вас, — ответил Рубин приветливо. — Как вы думаете, курить здесь можно?
— Можно, можно, — лейтенант улыбнулся по-мальчишески и очень дружелюбно.
Закурили оба. Затянулись и помолчали. Рубин был серьезен, лейтенант лучился доброжелательством. Лицо у него было донельзя стандартное: и для комсомольского вожака годилось, и для плаката, возвещающего, что накопил — и машину купил.
Тонкая рубашка плотно облегала его могучие плечи. Только глазки подводили — слишком узко посаженные на большом мясистом лице, яркие и невероятно блудливые. Ходок по бабам, примирительно подумал Рубин. Старший лейтенант Рыбников удобно откинулся в кресле и неторопливо посматривал на него.
— Так я вас слушаю, — Рубин не выдержал молчания.
— Собственно, это я бы вас хотел послушать, — благодушно сказал лейтенант (лет ему чуть за двадцать, сопляк ведь, а уже хозяин жизни, таким себя и ощущает — Рубин подумал это без осуждения). — Видите ли, Илья Аронович, я хотел бы узнать о ваших ближайших жизненных планах. Что вы пишете, о чем думаете, над чем собираетесь работать. И о личной жизни немного: переписываетесь ли с уехавшими друзьями, не подумываете ли сами покинуть родину. Словом, всё о вас хотел бы услышать поподробней.
— А скажите мне, Сергей Сергеевич, — ощерился Рубин (остановись, дурак, успокойся, не заводись, подумал он), — вы не собираетесь бросать жену, сходиться с любовницей, менять квартиру, подсиживать начальника?
— Не понимаю вас, — выпрямившись в кресле, лейтенант в мгновение ока утратил свою приветливость, но спохватился и вернул на лицо улыбку, — почему вы меня спрашиваете об этом?
— Потому же самому, что вы меня, — ответил Рубин, радуясь, что снова держит себя в руках. На самом деле стало вдруг очень страшно — мелькнула мысль о рукописи, запросто лежавшей в столе. — Отчего я должен вам, постороннему человеку, в первый раз увиденному, все о себе рассказывать и исповедоваться? С какой стати?