Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Шрифт:
— Ну, мы с вами еще можем и подружиться, — напористо сказал лейтенант. — Спрашиваю я по долгу службы, а от ваших ответов зависит дальнейшее, о чем я с вами и уполномочен разговаривать.
Уже потом, дома, с гадливостью вспоминая и анализируя этот разговор, убедил себя Рубин, что ничего страшного и опасного не было. Его просто наметили, чтобы стучал на ученых, которых знал действительно много. И прислали к нему кретина с набором штампов. Если вы настоящий советский человек, Илья Аронович, говорил он, вы должны нам помочь, потому что невидимый враг повсюду, а мы должны знать всех, кто может соблазниться его неустанной и ловкой пропагандой западного образа жизни. Ничего конкретного о Рубине он тоже не знал,
Рубин юлил и уворачивался, как мог, ибо извечный страх разозлить эту всесильную контору был ему свойствен, как и всем. Он говорил о краткости и узости журналистского общения, о своей нелюдимости и неумении переходить на скользкие темы, о скудости своих знакомств и безупречности всех, с кем доводилось общаться. Беседа была обоюдовялой, ленивой и неинтересной.
— Вы увиливаете, отлыниваете, Илья Аронович, — без обиды и бодро сказал, наконец, старший лейтенант Рыбников Сергей Сергеевич, могуче напрягая в кресле свое засидевшееся мускулистое тело. — Не могу и не хочу вас принуждать, вы еще созреете сами и осознаете необходимость помогать органам.
— Тогда и приду, — вставил Рубин с облегчением.
— Надеюсь, — Рыбников явно склонен был завершить разговор миролюбиво (кстати, среди уговоров, лести и посулов ни одной угрозы не прозвучало; блаженные наступили времена, подумал Рубин). — Теперь давайте временно расстанемся, Илья Аронович, я еще буду вам звонить, а пока дайте мне подписочку о неразглашении.
— Что еще за подписочку? — изумился Рубин.
— Кратенькую, — пояснил лейтенант. — Что обязуетесь не разглашать факта и содержания сегодняшней беседы.
— Ни в коем случае, — впервые за это время Рубин говорил категорически и наотрез. — Не считаю нужным ничего ни от кого скрывать, не считаю секретным наш разговор, не собираюсь у вас в конторе никаких расписок оставлять, а самое главное — я болтун неисправимый, все равно сразу протреплюсь — даже если дам расписку. Так что — ни в коем случае.
Говоря это, уже встав и закуривая последнюю сигарету, Рубин видел, как меняется лицо лейтенанта. Несколько раз промелькнули на нем не только недоумение, растерянность и злость, но даже в какую-то секунду — и готовность взять Рубина за горло своей спортивной рукой. Потянулись нудные уговоры дать подписку о неразглашении. Препирались они стоя, крупное лицо Рыбникова вспотело, глазки сверкали, он улыбался уже так натянуто, что лучше бы не старался. Рубин ясно понял, что ругают этих ловцов душ не за то, что клиент сорвался с крючка, а именно за отказ молчать об этом. Успел даже сообразить почему: завтра он похвалится друзьям своей выдержкой и упрямством, а послезавтра его примеру последуют другие, видя, что отказался человек — и ничего с ним не происходит. Нет-нет, стойко и тупо повторял Рубин. Вы горько пожалеете, об этом настаивал Рыбников. Ничего я противозаконного не делаю, и жалеть не придется, отвечал Рубин, с ужасом думая о рукописи и дальнейших походах к бывшим зэкам. Длилось это минут двадцать, если не больше, и измочалило обоих куда сильней, чем предыдущий разговор. Наконец Рубин догадался сослаться на неотложное дело и был немедленно отпущен — с рукопожатием, улыбкой, добрыми пожеланиями и просьбой тщательно подумать, ибо лейтенант скоро позвонит еще раз. Сколько угодно, буркнул Рубин, выскакивая.
И, на улице машинально закурив, с отвращением отбросил сигарету. Мерзко и перекурено было во рту, гнусно и пакостно внутри — не оставляло ощущение, что
Рукопись теперь надо прятать на всякий случай, думал Рубин по дороге домой. Вскоре от быстрой ходьбы улучшилось настроение и понемногу стал вязаться стишок. Придя домой, Рубин его тут же прочитал жене (каждый новый казался самым лучшим краткое время): «Во что я верю, жизнь любя? Ведь невозможно жить, не веря. Я верю в случай, и в себя, и в неизбежность стука в двери».
— Типун тебе на язык, — сказала Ирина. — Разве можно самому беду на себя накликать? Стихи же ведь сбываются всегда, не знаешь, что ли?
— Это у настоящих поэтов, — скромно ответил Рубин в смутной надежде быть немедленно возведенным женой в этот ранг. Но не дождался.
— Садись обедать, — сказала Ирина, — расскажи, что было у Маринки.
Про киностудию она даже не вспомнила: будничное дело — звонок редакторши. И Рубин решил ее не расстраивать — зачем в доме лишние страхи? Но с кем-нибудь это, конечно, следовало обсудить.
Больше месяца уже не был Рубин у Фалька. Даже не звонил ему, настолько к вечеру уставал. Он с утра сидел за столом дома, а вечерами торчал в библиотеке, делая выписки из бесчисленного количества газет и книг. Возвращаясь поздно вечером, он подолгу смотрел в метро на беззаботные молодые пары, пока не понял вдруг, что это просится на волю стишок, и немедленно сочинил его, записав в тетрадь, где были заготовки для книги: «Плетусь сутулый и несвежий, струю мораль и книжный дух, вокруг плечистые невежи влекут прелестных потаскух».
К телефону подошла дочь Фалька. Голос у Оли был странный, взъерошенный какой-то, — впрочем, Рубин ее редко слышал по телефону.
— Приезжайте, Илья Аронович, — сказала она. — Только папы нет.
— А когда будет? — весело спросил Рубин. — И будет ли вообще? Загулял?
Непонятный звук, будто всхлип, послышался в трубке, и Оля положила ее. Или случайно разъединилось? Рубин перезвонил.
— Приезжайте! — сказала Оля настойчиво и грубовато, даже не переспросив, он ли это.
Рубин поймал такси. Шофера явно распирало желание что-то рассказать. Рубин достал сигареты, парень предложил ему в ответ свои и заговорил:
— Я только что одного вез, чудной клиент попался! Весь такой сам из себя — в дубленке, шапка ондатровая, очки на цепочке и чемоданчик вроде дипломата, но пошикарней. И молчит. Стали у светофора, на меня не смотрит, говорит будто стеклу лобовому: в Японии я недавно был — херово живут. Ну, я молчу. Херово — и херово. У следующего стали. Говорит: в Англии я тоже был — херово живут. Ну, тут я хмыкнул, но опять молчу. Как назло, у каждого светофора торчим, и он у каждого о какой-нибудь стране говорит, что бывал там и что херово живут. Веришь, земляк, он весь глобус перебрал, пока доехали до Смоленки, — он, видать, в министерстве там работает. Расплатился, дал на чай пятьдесят две копейки, у меня мелочи не было, он рукой махнул. Дверью хлопнул, после снова открыл, всунулся и говорит: ты меня не видел, я на тебе не ехал, — но так херово, как у нас, нигде не живут. Во клиент попался!
Рубин захохотал, радуясь, что байки сами плывут ему в руки, а Фальк еще говорит, что нет фольклора. Вот расскажу сейчас — не поверит. Скажет, как всегда, что сам придумал.
Они доехали. Рубин заплатил, посуровел и сказал таксисту, вылезая:
— Вовсе, брат, не чудик это никакой, а похоже, что ты Штирлица вез.
И, захлопывая дверь, увидел распахнутый рот шофера. На звонок ему открыла Оля, и немедленно из глаз ее потекли слезы.
— Папу две недели как убили, — сказала она.