Гарман и Ворше
Шрифт:
Я хотела прежде всего убедиться, могу ли стать чем-нибудь в жизни. Теперь я убедилась. Я научилась применять советы и жизненный опыт вашей матушки. Передайте ей привет от меня. Теперь я могу работать.
В ваших дружеских письмах, за которые я вам очень благодарна, я, как мне казалось, замечала несколько раз нечто вроде недоумения; вы не понимали, на что я трачу все свои деньги. Теперь я могу сказать вам: они вложены в наше предприятие. Я говорю „наше“ потому, что „Barnett brothers“ приняли меня как компаньона в свою парижскую фирму. Этого я добивалась и горжусь этим.
Вы дали мне однажды совет, — вы видите, я излагаю все,
Теперь, когда я могу работать, я уже не так робею перед жизнью; вы были правы, говоря: много есть такого, что должна сказать женщина, особенно у нас на родине. У меня независимое, счастливое общественное положение — „bonheur oblige“ [31] — и у меня есть смелость, поэтому я попробую.
31
Счастье обязывает (франц.).
Но я хочу на родину, домой, не только потому, что я соскучилась, как ребенок; я знаю, что вскоре опять уеду. Но я уверена, что если я хочу чего-нибудь достигнуть, мне нужно быть среди тех, кому я хочу помочь. Я еще буду путешествовать и постараюсь жить деятельной жизнью, но мне нужно иметь опору дома, я должна иметь такое место, куда смогу вернуться, когда захочется.
И вот теперь-то появляется большое но, которое, в сущности, и составляет главное содержание моего письма, и это „но“ — вы, господин Ворше.
Я не вернусь на родину, прежде чем наши отношения с вами не будут выяснены. Насколько я знаю, вы не питаете ко мне недобрых чувств за то, что я вела себя с вами тогда так, как я себя вела. Но больше я ровно ничего не знаю, и если нечего больше знать, то мы встретимся, я надеюсь, как добрые друзья. А если есть нечто такое, чего я не знаю, прошу вас написать мне.
Ну вот, теперь все сказано! Давайте же поймем друг друга, и будьте честны и откровенны со мной. В одном вы можете во всяком случае быть уверены, — что я ваш очень хороший друг.
Ракел Гарман».
Якоб Ворше, прочитав это письмо, вскочил, схватил шляпу и зонтик и побежал в свою контору на пристань.
— Ушел пароход в Гамбург?
— Нет, только что был первый свисток! — ответили ему.
— Есть у вас деньги, кассир?
— Да… то есть… нет, немного, — сказал кассир.
— Отдайте мне все, что у вас есть, и пошлите Томаса в кредитный банк взять еще несколько тысяч крон.
Молодой клерк бросился выполнять поручение с пачкой бумаг и маленьким холщовым мешком.
— Я уезжаю, Свенсен. Недели на две или около того, не могу сказать точно. Вот тут мой адрес! — и с этими словами принципал вынул из-за уха господина Свенсена перо и написал наискось на большом листе, на котором бухгалтер только что начал писать деловое письмо: «Pavillon Rohan, Paris».
На пароходе дали второй свисток.
— Да! Да! Свенсен, распоряжайтесь тут, как найдете нужным; по мере надобности телеграфируйте; ключи мои в конторке.
В дверях он оглянулся и крикнул:
— Да, вот еще важное поручение, Свенсен. Зайдите к моей матушке и скажите ей, да, скажите только, что «все устроилось».
С этими словами он выбежал из конторы.
Старый Свенсен стоял молча и смотрел ему вслед, растирая воображаемый табак между указательным и большим пальцами, как он обычно делал в затруднительных обстоятельствах.
Все двери настежь, один стул в кабинете принципала опрокинут, а сам принципал в шляпе и с зонтиком уже на пути в Париж, и вслед за ним мчится Томас с холщовым мешком; перед кассиром разбросаны желтые обертки от пачек банкнот и свертков золота, словно, кассу только что ограбили, а когда старый Свенсен взглянул на письмо, испорченное им от изумления в тот момент, когда принципал вбежал в контору, он заметил на своих пальцах большую чернильную кляксу. А между тем уже лет тридцать, как у старого Свенсена не бывало клякс на руках. Вероятно, принципал задел его пером. Старый бухгалтер несколько раз переводил глаза с кляксы на весь окружающий беспорядок и обратно на кляксу и, наконец, повторил медленно и явственно, словно заклинание, которое должно было вывести его из этого бредового состояния:
— Зайдите к моей матери и скажите, что все устроилось.
Но когда он, часом позже, предстал перед фру Ворше в ее лавочке, случилось нечто еще более странное: не успел он произнести магическое «все устроилось», как фру Ворше бросилась к нему и поцеловала его прямо в губы.
Поцелуй да еще в придачу клякса сделали этот день незабываемым для старого Свенсена, и он впредь вел счет времени от этой достопримечательной даты.
В тот же день по почте пришло, среди других, маленькое письмецо, адресованное Мортену Гарману; он распечатал письмо, странно улыбнулся и отослал его жене.
В конверте Фанни нашла две карточки: на первой стояло женское имя — фамилия была знакома Фанни, это было одно из самых богатых семейств столицы, на второй карточке стояло: «Георг Дэлфин».
Молодая женщина подошла к зеркалу с карточкой Дэлфина в руках и стала внимательно наблюдать за своим лицом. Она чувствовала, что непритворные страдания, которые она пережила из-за него, превращаются в обиду и горечь. Но все это происходило в ее душе, а на лице не отражалось почти ничего. Она приучила себя к таким упражнениям перед зеркалом; на этот раз ей предстояло решительное испытание — и она это испытание выдержала. Только мелкие морщинки около глаз стали чуть заметнее; но Фанни улыбнулась, и они стали очаровательными. Никакое душевное потрясение не должно было вредить ее красоте, и, несмотря на эти шесть лет боли и горечи, она выпрямилась и стояла перед зеркалом спокойная и прекрасная, как всегда, вполне владея собой. Вошел домашний врач.
— Вы говорили с моим мужем, доктор?
— Нет, фру! Он жалуется на что-нибудь?
— Жалуется ли он на что-нибудь! Меня просто удивляет ваш вопрос! — резко сказала Фанни. — Неужели вы не видите, что он истомлен, что он перенапрягает силы; ему нужно в этом же году поехать в Карлсбад, иначе он погибнет!
— Да, да, фру Гарман! — сказал доктор добродушно. — Это безусловно принесло бы ему пользу. Но вы ведь знаете, он всегда отвечает, что у него нет времени и…
— Пустяки, — сказала фру Фанни и отвернулась, — неужели врач не может преодолеть такие возражения!