Гаршин
Шрифт:
Своему другу Латкину Гаршин писал:
«Я чувствую настоятельную потребность говорить с Л. Н. Толстым. Мне кажется, что у меня есть сказать ему кое-что. Его последняя вещь ужасна. Страшно и жалко становится человека, который до всего доходит „собственным умом“…»
Это двойственное отношение к Толстому характерно для Гаршина в течение всего последнего периода его жизни.
Когда, например, Гаршину стала известна новая драма Толстого «Власть тьмы», он пришел от нее в неописуемый восторг. Благодаря Черткову он смог прочитать эту драму еще в рукописи и до выхода в свет почти выучил ее наизусть. Он сравнивал эту пьесу Толстого с пьесами Шекспира и с классическими пьесами древности. У себя на квартире он собирал приятелей специально для читки этой пьесы вслух. Однажды в обществе, где некоторые упрекали пьесу Толстого
Когда же в пылу спора с братом Евгением последний назвал его толстовцем, Гаршин оскорбился и решительно запротестовал. До нас дошло интереснейшее письмо Гаршина к брату, написанное им за год до смерти, которое, по нашему мнению, вносит ясность в вопрос об отношении Гаршина к Толстому.
«Защищать драму Толстого и признавать его благоглупости и, особенно, „непротивление“ — две вещи совершенно? разные, — пишет Гаршин брату. — Тут ты опять наворачиваешь на меня мне совершенно не принадлежащее. Очень любя Черткова, я в теоретических рассуждениях ни в чем с ним и с Толстым не схожусь. Многое в их речах мне прямо ненавистно (отношение к науке, напр.). Если ты этого не знал, можешь спросить у [Черткова] при случае: он скажет тебе, что меня „ихним“ считать невозможно. В твоих упоминаниях о Толстом я снова вижу желание оскорбить и раздражить. Право, это нехорошо».
Черткову приходилось частенько выслушивать от Гаршина резкую критику толстовских утверждений. Чтобы завербовать Гаршина в ряды последовательных толстовцев, Чертков дал ему прочитать запрещенные сочинения Толстого. Эти произведения, клеймившие нравы и порядки царской России, ошеломили Гаршина огромной художественной силой, но все-таки не сбили его с занятых по отношению к толстовству позиций.
Припомним гениальное определение, которое дал Ленин толстовскому учению: «С одной стороны — замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, „толстовец“, т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: „я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками“. С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, — юродивая проповедь „непротивления злу“ насилием. С одной стороны, самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок; — с другой стороны, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины» [17] .
17
В. И. Ленин, Соч., т. XII, стр. 332.
Эта двойственность Толстого и приводила в смятение молодого писателя. Он восхищался художественной силой и искренностью толстовского протеста против общественной лжи и фальши, но никак не мог согласиться с выводами великого писателя, никак не мог стать в ряды интеллигентских «хлюпиков» — толстовцев — и поверить, что эти люди способны победить мир насилия и угнетения.
«Дорогой Владимир Григорьевич, — писал Гаршин Черткову после прочтения запрещенных книг Толстого, — благодарю Вас за книги. Я уже прочел последний том (кроме того, что читал прежде). Я должен Вам сказать, что я беру назад почти все, что говорил Вам. Кажется, беру назад потому, что я судил обо всех этих вещах по отрывкам, сказанным или (врагами) противниками Льва Николаевича или его (друзьями) защитниками. Я не хочу сказать этим, что я согласен; совсем нет: многое, признаюсь откровенно, мне чуждо и даже больше, ненавистно. [18]
18
Курсив наш. — Н. Б.
Что именно Гаршину чуждо и ненавистно в толстовстве, пожалуй, не нуждается в комментариях после приведенного выше письма к брату, свидетельства Фаусека и других.
Нам кажется, что уже записка к Черткову может служить окончательной отповедью тем критикам, которые пытались бы зачислить горячего поклонника толстовского таланта в ряды последовательных толстовствующих «хлюпиков».
Последние годы жизни Гаршина отмечены нежной дружбой с крупнейшим русским художником Репиным. Их дружба завязалась и окрепла в годы возвращения Гаршина после болезни к литературной деятельности.
Репин, приехавший из Москвы в Петербург в 1882 году, познакомился с кружком молодых писателей: Гаршиным, Фофановым, Минским, Ясинским, Бибиковым и другими.
Собирались обычно в квартире Репина, и Гаршин был частым участником этих собраний. Репин полюбил молодого писателя. Его влекли к нему обаяние его кроткой, нежной души и недюжинный ум. Как художника его привлекала необыкновенная красота лица Гаршина, и с первой же встречи ему захотелось написать его портрет.
В свою очередь, Репин очень понравился Гаршину. «Очень я сошелся с Репиным, — сообщает он Латкину. — Как человек он мне нравится не меньше, чем как художник. Такое милое, простое, доброе и умное создание божие этот Илья Ефимыч, а к тому еще, насколько я мог оценить, сильный характер, при видимой мягкости и даже нежности. Не говоря о том, как привлекателен уже самый талант его».
Вскоре Репин привел в исполнение свое намерение и начал писать с Гаршина этюд, послуживший ему впоследствии основой для создания образа царевича Ивана в знаменитой картине «Иван Грозный».
Встречи художника и писателя, неизменно сердечные и дружественные, стали систематическими. Летом 1884 года Репин приступил к работе над портретом Гаршина. Писатель приходил к нему на сеансы и подолгу позировал.
«Когда Гаршин входил ко мне, — вспоминал впоследствии Репин, — я чувствовал это всегда еще до его звонка. А он входил бесшумно и всегда вносил с собой тихий восторг, словно бесплотный ангел». Когда Репин писал фон и разные мелкие детали, Гаршин читал ему вслух. После сеанса, в сумерки, художник провожал писателя, и в бесконечных разговорах они подолгу блуждали по петербургским улицам.
Гаршин в этот период был нездоров. Он и к Репину часто приходил в удрученном состоянии, тихо вздыхал, и глаза его заволакивались слезами. Однако Гаршин не хотел, чтобы его состояние доставляло кому-нибудь беспокойство, и старался шуткой или смешной историей отвлечь от себя внимание. Он рассказывал при этом так остро и умело, что Репин долго смеялся и постоянно вспоминал его шутки.
С каждым днем дружба их крепла. Репин считал Гаршина одним из лучших молодых писателей эпохи. Гаршин преклонялся перед реалистическим талантом художника и огромным, впечатляющим действием его картин на массы.
После окончания портрета Гаршина Репин приступил к большой картине «Иван Грозный». Он попросил Гаршина позировать ему для царевича Ивана.
Как-то Репина спросили, почему он решил царевичу придать черты Гаршина. Художник объяснил, что, задумав картину, он искал людей, у которых в фигуре, в чертах лица выражалось бы то, что ему хотелось показать в картине. В лице Гаршина его поразила печать обреченности. Именно такое лицо, по мнению Репина, и могло соответствовать задуманному образу царевича Ивана.
Домашние Репина с большим интересом относились к приходу гостя. «Когда Гаршин входил, — вспоминает дочь художника Вера Ильинична Репина, — то смотрел прямо, как бы не видя, своими грустными черными глазами, и на них как будто были слезы. И я всегда спрашивала сама себя: что с ним? Почему так скорбно приподняты брови? Кто его обидел?»
На очередной XIII выставке передвижников появилась новая картина И. Репина «Иван Грозный». Картина вызвала сенсацию в петербургском обществе.