Гарвардская площадь
Шрифт:
Меня одолевала нервозность, нужно было возвращаться к чтению. Кроме того, Калаж начал хватать меня за пуговицу, а мне это не нравилось.
Внезапно – мы еще были на лестнице и поднимались к выходу – он протянул руку и пожал мою.
– Время пролетело быстрее, чем я думал. Пора мне в такси.
Он, похоже, прочитал мои мысли. Такое отрывистое завершение разговора было вполне в его духе. Потом легче попрощаться.
– Может, еще увидимся. Bonne soiree[3].
Чик!
Домой я пошел не сразу: потянуло обратно вниз, в «Цезарион». Ел я всегда мало, того, что дают на «счастливый час», вполне хватит до конца дня, если слопать еще крылышек. Однако, проведя внизу
В полном расстройстве я вернулся на Площадь и зашагал к Лоуэлл-Хаусу. Запертые ворота вызвали новый приступ одиночества и ностальгии. Но что, если Калаж сидит в своем такси неподалеку от Площади и заметит, как я бреду к Лоуэлл-Хаусу: хотелось ему показать, что мир, в который я сейчас направляюсь, бесконечно далек от оравы обтерханных стервятников, готовых запихать в глотку все, что им выдадут вместе с дешевым бокалом бледного красного вина за доллар и двадцать два цента. Я злился. Хотелось, чтобы он мне позавидовал, – возможно, мне нужен был чужой взгляд, чтобы самому взглянуть с некоторой снисходительностью на собственную жизнь и не увидеть, что, как и многие из тех, кто остался на август в Кембридже, я тоже докатился до дешевых кабаков. Возможно, хотелось доказать ему – а через него и себе, – что я еще не так низко пал, что, какой бы привилегированной ни была когда-то моя жизнь в Александрии, я нашел способы оставить в прошлом и Ближний Восток, и Европу, и обрел если и не новый дом, то хотя бы новое место в мире, который для любого, кто не слишком в этом разбирается, способен сойти за аристократическую усадьбу. Я не мог себе позволить называть это домом, потому что знал: скудная щепотка привилегий, которую Гарвард отвешивает таким, как я, может быть отобрана в мгновение ока одним росчерком винтажной ручки «Монтеграппа» Ллойд-Гревиля: и тогда в середине января я снова окажусь на улице.
Я шагал по безлюдному, мощенному камнем тротуару, направляясь к запертым воротам Лоуэлл-Хауса, и знал, что на миг позволил себе унестись в уютные детские воспоминания о давних летних месяцах в Египте, где перед самым ужином ты принимал душ, переодевался в чистое после дня, проведенного на пляже, и принимался ждать, чем в этот вечер одарит тебя жизнь. Я смотрел сквозь запертые ворота, передо мной расстилался совершенно пустой травянистый дворик, где несколькими месяцами раньше я сидел и вел занятие, поскольку студенты вымолили разрешение учиться на улице. Теперь студенты и преподаватели проводят летние отпуска в местах, которые совершенно необязательно так уж далеко от Кембриджа, однако я понятия не имею, где именно на Восточном побережье эти места расположены. Я завидовал им с их пляжами, их летними забавами.
Возможно, мы с Калажем действительно во многом похожи. Все в нас преходящее, временное, как будто история еще не закончила ставить на нас свои опыты и пока не придумала, что с нами делать дальше.
Было, впрочем, одно различие: он входил в контрольную группу, я же был подопытным. Ему дали плацебо, мне – настоящее лекарство. Я ощущал воздействие нового препарата, а он не мог понять, почему тот не работает. Оба мы были неприкаянными, но он оставался кочевником; у меня же под ногами была твердая почва. У меня имелась грин-карта, у него – водительские права. Он видел бездну в каждом дне своей жизни; мне никогда не приходилось заглядывать так глубоко. Передо мной всегда стоял забор или изгородь, загораживая вид; он давно устранил все преграды. Впрочем, нас отличала и еще одна вещь: он знал, как не сорваться в эту пропасть, я же поставил его между пропастью и собой. Он был моей защитой, моим ментором, моим голосом. Возможно, его жизнь была именно той, которую мне так отчаянно хотелось попробовать.
2
Через неделю, в воскресенье, я снова пришел в кафе «Алжир», надеясь, что Калаж не появится, хотя чутье предупреждало об обратном. Снова выдался жаркий и душный день конца лета, прохладных мест, кроме кино, почти не осталось, но тратиться на кино не хотелось. Я посмотрел туда, где он сидел на прошлой неделе. Столик занимала пара с ребенком, я нашел себе столик в другой части кафе, сел, вытащил «Мемуары» Ларошфуко. Услышал его голос. Он сидел неподалеку от меня и препирался со своим соперником по нардам.
– Опять ты то же. Больше не смей. Я тебя предупредил.
Мне было не разобрать, что это: обычная словесная перепалка между игроками или серьезное предупреждение. И тут Калаж очень громко хлопнул черной костяной фишкой по доске, едва ли не в исступлении.
– Nique ta mere, ник твою мать!
Еще один хлопок, и соперник, алжирец Муму, рявкнул:
– Nique la tienne, ник твою!
– Чем именно? – осведомился Калаж.
– Играй давай! – откликнулся Муму.
Калаж снова бросил кости – двойное что-то, что именно, я не понял, понял лишь, что двойное, потому что тут же услышал хлоп, хлоп, хлоп, хлоп – четыре раза. Игра завершается, победа за ним. И тут он взорвался.
– Что опять? Да чтоб я с тобой сел еще хоть раз!
– Чего так? – изумился алжирец.
– Никогда, никогда, никогда я с тобой больше не буду играть!
– Я что, жульничаю?
– А я сказал, что ты жульничаешь?
– Чего ж тебе тогда не нравится, и вообще ты о чем?
– А о том, что нельзя каждый раз выбрасывать тройку и единицу.
– Почему?
– Parce que c’est mathematiquement impossible[4].
Калаж потребовал, чтобы Муму еще раз бросил кости – он совершенно убежден, что тот как-то по-мошеннически держит эти самые кости, потому и выскакивают всё тройка и единица. Алжирец рад был ему угодить, однако настоял, чтобы его предыдущие тройка с единицей ему засчитались. Он выбросил пятерку и шестерку.
– Нет, – не отвязывался Калаж, – держи кости так же, как раньше, в этой твоей жульнической манере, чтобы кости ударились об угол коробки. В тебе вообще все жульническое. Как у всех твоих соотечественников.
– В смысле, вот так? – уточнил алжирец, держа кости именно так, как описал Калаж.
– Вот именно.
– Я всегда кости только так и держу.
– Играй давай!
Бедолага бросил кости, выпали тройка и единица.
– Что я тебе говорил? Каждый раз, как ты бросишь, выпадают тройка и единица.
– Ты совсем сбрендил: понятно, что у тебя мозги как у тапира.
– Не сбрендил я.
– Тогда сам попробуй.
Калаж схватил кости, выпали двойка и четверка.
– Просто я по-твоему не умею. Никогда больше с тобой не сяду играть. Bonne journee[5].