Гайдамаки. Сборник романов
Шрифт:
Казачка увидела выбеленный дождями лошадиный череп на дне балки, узловатый, обглоданный куст дерезы, к которому был привязан повод, и рябое лицо человека: то был Савр, прозванный “Оспой”, ясырь, пленник казака Демеха, взятый в Кафе, и Демехов табунщик. И, вскрикнув по-бабьи, Махотка смаху, сверху, с обрыва, кинулась на него, смяла силой удара.
Огненные искры брызнули перед ее глазами, она не слышала, как со звоном покатилось то, что было под полой, и всю силу жизни своей вложила в пальцы, давившие, душившие потную шею Савра-Оспы.
Сбитый с ног, полузадушенный,
Человек с мыска стоял на краю балки – теперь он был совсем другим человеком.
Он стоял, уперши руки в боки, широкоплечий, чернобородый, рубаха распояской. Казачка узнала и его: Бобыль, а еще – Вековуш. И в станице его давно не видать было, – откуда ж взялся тут?
Один миг длилось все это, но для нее тот миг казался долгим, потому что она напряженно силилась разгадать: с чем пришел? Мог – с чем угодно: самый непонятный казак в станице. Мужик с бабой борются-играют, – любопытствовать. Или с Оспой заодно.
Оспа тоже заметил его, разжал зубы.
– Чего же ты его? – сказал Бобыль, блестя чуть раскосыми глазами, и спрыгнул вниз.
Оспа забился, заерзал и, давясь, взвизгнул торжествующе и просительно. “Люта… скаженна. Бей!” – разобрала Махотка. Сама же она не могла выговорить ни слова: у нее перехватило дыхание.
Бобыль с любопытством нагнулся и взял Савра за руку – из руки вывалился нож. Тогда Бобыль дернул Савра – и как будто легонько, а ясырь выволокся из-под женщины, сел и вдруг мелко, жалко затрясся всем телом.
– Собери, – услышала Махотка властное слово чернобородого.
Чугунный котелок валялся рядом, и позеленевшие, грубо обрубленные монеты выкатились из него.
И послушно, оправив исподницу, женщина принялась собирать их в траве. Бобыль озабоченно оглядел Савра. Приподняв, он вытряхнул его из верхней одежды. Под ней было еще много: свое, чужое – все надетое на дальнюю дорогу. И ясырь жалостно, тонко завывал, пока Бобыль срывал это одно за другим.
Казачка опять услышала властный голос:
– Где нащупаешь, вспорешь.
Дивясь тому, что прежде, в станице, она никогда не слышала такого голоса у этого чернобородого мужика, она подняла с земли нож и усердно занялась рухлядью, вонючей от человечьего и лошадиного пота. Торопливо, охотно делала все, что велел этот мужик.
А Бобыль измерил глазом ничком лежавшего голого жирно-гладкого человека и скрутил его же арканом.
– Так ладно.
Не помогла Савру Мухамедова молитва в грязной ладанке на шее. Больше он не прикидывался греком, блея причитал по-татарски и затих, когда из вспоротой полы казачка достала кусок бумаги в арабских письменах.
– Демехов клад отрыл, – сказал Бобыль, – за то казнь. А письмо паше везет – есаул дознается, от кого то письмо.
И опять все хозяйски оглядел.
– Так ладно. Седай на конь, отволочешь в станицу, к есаулу.
Она была горда и счастлива, дышала сильно и ровно; ничего сейчас не боялась и за сына – легко подумала:
“Время-то какое – казаковать пора”; сгинули, как не бывали, мысли о своем одиночестве в мире. Но, стыдясь своей радости, потупилась, отвертываясь от голого ясыря.
– Ой, да не знаю ж я. А ты?
Тут он с чуть приметным озорством шевельнул бровью.
– Мое дело, свекруха, тут. Что делаю – не тебе ведать. А и повидала меня – зажмурься да отворотись. А гадюку ты оборола – тебе и тащить.
И пошел быстрыми шагами, – недавний, чудной гость в станице, гулевой, говорят, а будто и не похоже – тихий. Махотка вспомнила всадников на низеньких конях с тяжелыми тороками у седел, – как въехали они на михайловские зады. Да ведь не мог он быть среди тех всадников, раз он сидел на лысом мыске!
Уже замолкла протяжная ночная перекличка караульных, выкликавших, по обычаю, славу городам, уже гремел майдан и проснулись все, спавшие на нем, когда вымахнул на вал босоногий человек. Он проехал мимо землянок, шалашей-плетенок и низких мазаных хат, и все смотрели на страшно посеченное его лицо, и рваную дерюжину одежды, и черные, тяжко ходившие бока его лошади.
– Браты! – завопил он еще с коня. – Казаки-молодцы! Беды не чуете! Дону-реке истребление пришло!
Толстый казак, сидевший на земле, не подумал посторониться. Кидая правой рукой кости для игры в зернь, он протянул левую и, без видимой натуги, нажал коню под ребра, и тот откачнулся. Не поднимая головы, заинтересованно следя за раскатившимися костями, толстый казак сказал тоненько, бабьим голосом:
– Здрав будь, отче пророче, откуда взялся? Косой заяц принес заячьи вести.
Приезжий распахнул свою дерюжину. Длинный багровый рубец с запекшейся кровью тянулся вкось по его груди.
– Слушайте, люди добрые! – прокричал он. – Волки обожрались человечиной. Ратуйте, души христианские! Паша Касимка идет с янычарами, полста тысяч крымцев за ним. Струги плывут с Азова, в них окованы гребцы христианские. Народ посек, города пожег, казаки в степи бежали. Ратуйте, люди добрые!
Не было тут человека, который не слышал бы уже о турецкой беде. Сотни казаков, подавшихся сюда из низовых станиц и со степей, произносили о ней вести. Недаром сбился народ в эту станицу-городок, где был крепче вал и больше мазаных хат кругом просторного майдана.
Толстый казак сказал:
– А вот ратую, толечко кость еще кинуть…
Он был в шелку, в атласе, в побрякушках – шитые золотом сапоги, узорный кушак, женское ожерелье на шее. И во всем своем пестром убранстве он так и сидел прямо на рыбьей чешуе и всяком мусоре, какого было вдоволь у края майдана.
Но было новое в выкриках приезжего и в страшно посеченном его лице, и уже собирался народ вокруг лихого вестника, поднимали головы те, кто плел сети; щелкнуло надвижное оконце в одной хатенке и через щелку глянула закутанная женщина: лезгинка, она не открывала лица.