Гайдамаки. Сборник романов
Шрифт:
Другие осели тут, на Каме, поманили их блудящие огоньки кладов и тоскливая бабья песня. И охолопились казаки.
Гаврила Ильин приручил трех ласок. Они бегали по нему, когда он спал, обнюхивая ему волосы и уши крошечными злыми мордочками. Под утро они сами забирались в кошель.
– Когда же через горы, батька?
– Чем потчуешь, атаман? Землю боярскую пахал. Каты рвали тело мое. Ты гляди, ты гляди-тко! На вольной Волге остался – вон каким стал. И опять – к тебе ушел. Тебя догонять…
Филька Рваная Ноздря выпрямился на искалеченных своих ногах, но были
– Все отдал, тело и душу, всю жизнь мою не пожалел за вольную волю. Николи не поклонюсь барам и боярам. Ты скажи, скажи прямо. Я не побоюсь. Я камень за пазуху да в Каму головой…
И Кольцо:
– Казаки мы? Ответь! Сожжем хоромы, серебро и соболей – в тороки, уйдем на Яик!..
Сурово ответил Ермак:
– Жди.
Так и эти, и другие, самые близкие атаману, не добились ничего. Только зубы обломали о жерновой камень, ибо “ермак” на языке волгарей значило не только таган, но еще ручной жернов. А по-татарски означало то еще протока, – куда ж текла теперь по ней вода?
Он сказал Кольцу:
– Казаки ли, пытаешь? Вот тебя с сего дня набольшим атаманом и ставлю. За меня. Помни ж. Пока сам по стругам не кликну, для всех нет в войске главней тебя.
Приезжал Никита Григорьевич, спросил о том, о сем, под конец настойчиво и нетерпеливо сказал:
– Что не видно тебя? Заходи, покалякаем.
А в хоромах в упор повел речь, что давно пора в Сибирь.
– Ржет воронко перед загородкой – подает голосок на иной городок, – сказал он пословицей.
– Орел еще крыл не расправил, – ответил Ермак.
– Пока расправит, как бы его вороны не заклевали. Да и не обучен я птичьему языку, – криво усмехнулся Никита Григорьевич.
На еланках бурели полоски сжатых хлебов. Дожинали позднюю рожь. Котин, тихий казак, садился на обмежки во ржах – высоко подымались колосья и клонились, согласно шурша. Осторожно пригибая стебель, он оглаживал два золотых рядка с прямым чубом на конце. То была Русь.
Они давали имена здешним безыменным ярам и холмам: Азов-гора, Думная гора, Казачья… Уже начиналось баловство: заметив путников с одной горки, сообщали знаком на вторую; пропустив, брали потом “с кички” и “с кормы”, чтоб было все, как на Волге. А кто были их жертвами? Лесные охотнички, о ком некому порадеть! И называли казаки это самовольство на строгановской земле именем того, кто привел их сюда, на службу купцам. Пошли ермачить, – говорили, уходя в лес: так высоко навсегда стала в их умах прежняя грозная слава атамана. И это словцо, и названья гор, перенесенные за тысячи верст со светлого юга казачьей тоской, жили потом еще века и дожили иные до наших дней…
Но уж выучились казаки глухому местному говорку, не как на Руси, – с одним повышением голоса на последнем слоге фразы. Погреб стали называть голбец, про глаза говорили – шары и о красивой девке – баская девка.
Ермака же неделями никто не видел.
Остроносая лодчонка уносила его по быстрым пасмурным рекам. Он выведывал, разузнавал, выспрашивал
Еще раз побывал у Никиты Григорьевича.
– Ну как, отрастил крылато? – спросил тот.
– Парусины ищу паруса ставить.
– Плыть через горы? – сказал Никита. – “Косят сено на печи молотками раки”.
– Дивно тебе? Скажи: откуда пала Чусовая?
– С Камня пала. С крутизны.
– А за той крутизной какие есть реки-речушки? Велики ли? Куда им путь на стороне Сибирской?
– Не знаю, не слыхивал. Водяной путь через Камень? Конные тропки по гольцам – и те кружат, день проедешь, а где вечор был – вон оно, глазом видать…
– Голышом докинешь? То и не с руки нам – вкруговую плясать да голышами перекидываться. Путь войску должен лечь – как стрела летит.
– Невиданный путь.
КАК СТРЕЛА ЛЕТИТ!
И никто тебе его не укажет – ни русские, ни вогуличи и ни татары даже. Чертеж в светелке помнишь? Человечек есть, кто чертил его. Мой человечек. С ним, разве, потолкуй. Он про то царство сибирское все ведает.
Под лестницей в строгановских хоромах ютился чертежный человек. Это был тощий старичок в подряснике. Книги заваливали весь его закут. Огромные, чуть не в полпуда, старинные пергаменты в телячьей коже; малые, на немецкой бумаге; книги, крытые бархатом, книги с серебряными застежками, книги с фигурами зверей… Лежали развернутые темные круги арабских землемеров, генуэзские портоланы со звездами компасных румбов. Человек жил в горькой пыли, носившейся над вязью скорописи, над неровными новопечатными строками московского дьякона Ивана Федорова и Петра Мстиславца, – над ярью, киноварью, золотом заставок, похожих на тканые ковры.
– Чертеж, что в верхней горнице, истинно сотворен мною, – сказал он. – Не скудоумам изъяснить его. Зримое видят в нем и прелестное. Сорок лет затворен я тут от суесловия мира. И знай: я один скажу тебе о стране Сибирь!
Он воздел руки, перепачканные в черной и золотой краске.
– Тремя поясами перепоясана земля. Где пролег пояс хлада, там все обращено в твердый камень. Под горячим поясом текут реки свинца, там гибнет всякое дыхание. На середнем поясе – рождаются люди и звери, прозябают злаки.
И, втянув во впалую грудь затхлый воздух, он воскликнул, ликуя:
– Слушай! За Каменем, в азиатской стране, стоит царство попа Ивана. Три тысячи шестьсот царей покоряются ему. А живут в нем одноглазы и шестируки, псоглавцы, карлы и великаны. Бродят звери леонисы и урши и зверь бовеш о пяти ногах. Лежит море золотого песку. Камень кармакоул огнем пылает ночью. Текут там белые воды – белая река Геон. Не слыхивали в том царстве о татях, о скупцах, о льстецах, ниже о лжецах. Как идет поп Иван, несут перед ним блюда с землей, чтобы помнили люди, что от земли взяты и пойдут в землю. И нет там ни бедных, ни богатых. Подвизаются жители того царства Мафусаилов век, не ведая болезней. Ибо горесть, кривда и болезни – то прельщение людское. Скажи: “Тьфу, блазнь!” – и нет их.