Газданов
Шрифт:
«Из всех моих воспоминаний, из всего бесконечного количества ощущений моей жизни самым тягостным было воспоминание о единственном убийстве, которое я совершил. С той минуты, что оно произошло, я не помню дня, когда бы я не испытывал сожаления об этом. Никакое наказание мне никогда не угрожало, так как это случилось в очень исключительных обстоятельствах и было ясно, что я не мог поступить иначе. Никто, кроме меня, вдобавок, не знал об этом. Это был один из бесчисленных эпизодов гражданской войны; в общем ходе тогдашних событий это могло рассматриваться как незначительная подробность, тем более что в течение тех нескольких минут и секунд, которые предшествовали этому эпизоду, его исход интересовал только нас двоих — меня и еще одного, неизвестного мне, человека. Потом я остался один. Больше в этом никто не участвовал».
Далее следовала
На этом месте Газданов остановился и отложил роман на два года.
Это было в январе 1942-го… Немцы хозяйничали не только в Париже, — они хозяйничали по всей Европе. Осоргина больше не было. Безденежье и гнетущая неопределенность сквозили во всем. Подобное трагичное стечение обстоятельств внутренней и внешней жизни было у Гайто лишь однажды — в первые парижские годы, когда он бедствовал в рабочих кварталах. Тогда он знал, что единственным человеком, кто по-настоящему горевал бы в случае его смерти, была его мать, и был благодарен ей за это. Но сама смерть не казалась ему худшим исходом событий. Она манила, завораживала, даже вдохновляла. Было что-то спортивное в попытке обмануть свою смерть, разгадать ее тайну, не поддаться ей. И действительно, он верил в то, что смерть преображает ощутивших ее дыхание, вступивших в спор с нею на равных, а безобразная мутная пленка на глазах, серый цвет, которым незаметно покрывается лицо, прерывистое дыхание, бульканье и хрипение, вырывающиеся из груди, — все это лишь тем, кто сдался. У них не хватило сил заглянуть в небытие и отпрянуть, почувствовав себя обладателем ценнейшего знания, может быть, самого главного из того, что человеку суждено узнать.
И вот теперь, когда обстоятельства складывались похожим образом и рядом с ним была опять только одна женщина, которую может огорчить его смерть, — его Фаина, — теперь Гайто удивлялся своей юношеской наивности. Смерть потеряла в его глазах былую привлекательность, противостояние ей перестало быть источником вдохновения, и он впервые осознал, что, несмотря на внешнее отличие от монпарнасской богемы, на самом деле поддался юношескому соблазну очарования гибелью. Такое могли себе позволить лишь те, кто был от нее по-настоящему далек. Тем же, кто с ней заигрывал, смерть не прощала подобного высокомерия. И гибель Поплавского представилась Гайто не естественным торжественным финалом, а глупой выходкой, похожей на трюк, который он сам не раз проделывал в детстве: вставал на руки на перилах балкона, рискуя в любой момент сорваться с огромной высоты.
Только ребенок мог быть так жесток с близкими и неуважителен по отношению к жизни. И то, как он вслушивался во всеобщее упоение музыкой смерти на Монпарнасе, и то, как любил находить в себе старческие черты, и то, как искал вдохновения в приближении к краю, — все это вспоминалось ему почти со стыдом.
Дело было не в том, что за это время смерть в его понимании совершила собственное превращение из седой старухи, которая приходит к чужим людям на войне, в вежливого старика, забирающего близких безо всякого боя и свиста пуль. Дело было не в том, что он до сих пор отчетливо помнил, как хоронил Аврору, Бориса, Жанну Бальди, как скорбел о потере матери, затем — Осоргина. И даже не в том, что не мог больше быть ребенком и не хотел быть стариком. С ним случилось другое — он перестал принимать смерть как нечто всеобъемлющее, окончательное и определяющее всю человеческую жизнь, перестал верить утверждению, которое вложил в уста Вольфа: всякое направление движения в жизни — есть лишь направление к смерти.
Впрочем «случилось» — он мог бы о себе сказать только в том смысле, в каком понимали случай на Востоке: ему очень нравилось выражение: «Когда ученик готов, приходит учитель». Так и любая истина постигается только тем, кто готов ее постичь. И теперь Газданову казалось, что всю предыдущую жизнь он готовился к тому, чтобы понять простую, в сущности, вещь — смертью ничего не заканчивается, ничего не определяется, от того, как человек живет, зависит больше, чем от того,
Вот почему в тот момент он не знал, чем должна закончиться встреча Соседова и Вольфа, каким будет финал романа. Ему требовалось время, чтобы внутренне подготовиться к определенному решению. Гайто никогда не относился к литературе как к шахматной доске, на которой можно менять положение фигур ради красоты композиции и удачного исхода партии. Романы не были для него игрой ума, каждый раз он создавал текст, который бы помог ему пережить то, чего он жаждал, пройти тем душевным маршрутом, который из прежде неведомого по мере написания превращается в знакомый и постигнутый. Только так Газданов мог хотя бы на время ощутить удовлетворение, в его сознании прочно связанное с движением. И вот теперь он внутренне замер, потому что и сам не знал, на что он хочет обречь Николая Соседова, чего ждет от Александра Вольфа.
Но дальше, как мы помним, обстоятельства складывались так, что смерть в буквальном смысле преследовала Газданова по пятам. Он вступил в Сопротивление, и уже некогда было размышлять о судьбе вымышленных героев. Нужно было помогать выжить героям настоящим.
В те дни, когда Париж покидали последние немецкие солдаты, Гайто вновь вернулся к «Призраку». На какое-то время он сдался, изменил своему писательскому принципу и стал примерять разные варианты финала романа путем подбора.
Он представлял, как застрелится Вольф, узнав, что Соседов любит ту же женщину, что и он сам. Он воображал себе, как Вольф после встречи с Соседовым сходит с ума в результате обострения травмы головы, полученной после ранения в степи. Он даже хотел, чтобы Вольф остался равнодушен к встрече с Соседовым и не придал значения связывающему их прошлому; таким образом Гайто пытался свести на нет все переживания Соседова и окончательно избавить его от чувства вины…
Главная сложность заключалась в том, что Гайто ощущал Вольфа, как двойника Соседова, и потому оба героя были ему дороги и близки. Все, что случалось с Вольфом, неминуемо отражалось на самом Соседове. И он снова откладывает роман, решив по свежей памяти написать о советских партизанах. Только в 1946 году, закончив повесть «На французской земле» и вновь перечитав любимого Иоанна Богослова, он принялся глава за главой переписывать «Призрака».
Решение пришло к нему не в один точно фиксируемый момент. Оно не было похоже на озарение. Легкости постижения он не заслужил своим неисправимым скептицизмом. Но все-таки Газданов понял, о чем должна быть история. Из двойника повествователя Вольф превратился в его антипода. И если антагонист Соседова представлял себе жизнь как медленное движение к смерти, то закончиться роман мог только одним: Соседов убьет Вольфа таким же случайным выстрелом, как и в первый раз, — не зная, в кого стреляет. И когда он дописал последнюю фразу: «С серого ковра, покрывавшего пол этой комнаты, на меня смотрели мертвые глаза Александра Вольфа», ему не было ни страшно, ни стыдно, он не испытывал сожаления. Напротив: чувствовал себя праведно судящим. Вольф умер той смертью, которой желал. И вместе с ним умерли все герои, зараженные одной и той же неизлечимой болезнью, — Филипп Аполлонович из «Превращения», Эдгар По из «Авантюриста», офицер Павлов из «Черных лебедей» — всех их вместе утащил за собой в могилу писатель Вольф. Писатель Газданов больше никогда к ним не возвращался.
Весной 1947-го Гайто послал роман в «Новый журнал» в США, который уже пять лет возглавляли Марк Алданов и Михаил Цетлин. Из редакции вскоре ответили, что роман принят и будет напечатан осенью.
К лету Гайто из шоферских заработков сумел скопить немного денег и отправился на юг, к морю, в местечко Жуан ле Пен. В небольшом городке между Каном и Антибом возобновил свою работу Русский дом — чудесное место отдыха, куда любили приезжать писатели, оставшиеся во Франции после войны. Отправился он туда не один, а с большой компанией: Фаина, Наталья Резникова, жена Доды, и их сын Егор.