Газета День Литературы # 101 (2005 1)
Шрифт:
Нельзя не сравнивать это с творчеством прежнего Распутина. В первую очередь вспоминается, конечно, "Живи и помни". В бедном в литературном смысле — пора сказать, наконец, правду — русском двадцатом веке это неожиданный шедевр. Прямо скажем, участь русской советской литературы сомнительна. Она вся находится в стадии "грубой, первоначальной культуры" (Ф.Ницше), она исполнена человеческой литературной неопытности. В стране (и в мире), где накоплен огромный культурный генофонд, отражающий весь путь минувших эпох, это настоящая опасность. Не следует увязывать, впрочем, всё это только с идеологическим аспектом. Оскудение отечественной литературы началось задолго до советского влияния на нее. В целом в русской литературе двадцатого века невозможно жить, не чувствуя себя на периферии культурного развита человечества. (Я перечитывал недавно Юрия Трифонова — впечатление кошмарное; точнее, отсутствие впечатления…)
Так
Обманчива внешняя простота этой книги, обманчива авторская речь, не приукрашенная никакими особенными метафорами. За этой простотой нет и тени наивности. Кажущийся бедностью аскетизм могут позволить себе владельцы настоящих сокровищ. Художник тогда мог позволить себе эту тонкую роскошь, немногословие свое и своих героев, — ведь всё это находится в рамках произведения, где мало говорится, но много делается. Поступки весомее слов и яснее, поэтому при всей скупости красок так отчетливо прорисованы характеры действующих лиц. Нелегко сформулировать исключительность сюжета "Живи и помни". Жизнь представляет бесчисленное количество сюжетов ежедневно, достаточно открыть газету, включить телевизор, поговорить с кем-то. Среди этого несметного числа писатель обнаружил нечто, удивительно совместившее простоту и величие, действительное и фантастическое. Из Великой войны он вынес не слезы, не кровь, не боль поражений, не ликование побед, а миф о всевластии судьбы, о роке, — не радостный и не печальный, но вечный в своем жизненном и эстетическом совершенстве. Это ли не свидетельство неугасающих сил этноса?! Вообще, как поразительно близко оказывается эта книга из жизни сибирской деревни произведениям греческих трагиков. Впрочем, если смотреть не на оболочку, а в суть вещей, то в этом родстве нет ничего удивительного.
В сравнении с "Живи и помни" сегодняшняя вещь Распутина — прежде всего произведение многословное, исполненное внешне и, если угодно, внутренне обилия авторских комментариев, подспудной тревоги перед возможным произволом собственного таланта, стремлением держать его под контролем. Вот уж поистине: искусство во имя жизни, в данном случае — жизни своего этноса. Но какая за всем этим неуверенность, что у нации еще остались силы понимать игру и блеск искусства, какая боязнь "навредить" необдуманным словом, неосторожным поворотом сюжета, какое острое желание помочь не "словом", а "делом".
К чему вся эта игра, — словно бы восклицает писатель, — фантазия, блеск искусства, если книга создается на языке народа, который, может быть, через двести лет исчезнет, растворится в истории?
Всё сухо, уверенно написано и ровно, но за внешней оболочкой какая чувствуется глухая страсть, питающая редкую для сегодняшней литературы энергию повествования!
Основная задача — прояснить суть происшедшего и происходящего не в русской литературе, а в русской жизни. По той решительности, с которой написана гражданская часть книги, видно, что для писателя загадок здесь давно нет:
Со всех концов нагрянули они,Иных времен татары и монголы…Идет война против России, несколько закамуфлированная, но самая беспощадная. Для писателя сомнений нет: даже гипотетическая идея непротивления не рассматривается, нашествие должно быть остановлено любой ценой. Иногда эта цена очень высокая, как в случае главной героини повести Тамары Ивановны, матери поруганной Светы. Насилие не должно быть прощено. Осквернение может быть смыто только кровью. Для Тамары Ивановны это закон, впитанный с молоком матери. Пренебречь им — значит пренебречь чем-то надмирным, более значимым, чем простые человеческие законы. Выясняется, что подкупленные блюстители закона хотят замять дело, что никто, кроме нее, не в силах восстановить справедливость. Тогда Тамара Ивановна выслеживает кавказца, вызванного прокурором для якобы допроса, а на самом деле для дачи взятки, и убивает его из обреза прямо в стенах прокуратуры. Этот обрез она сделала накануне ночью из охотничьего ружья, которое досталось ей от отца.
Невозможно отмахнуться от этих страниц, невозможно не задуматься над ними — над различными идеологическими векторами в нашей литературе, над различными духовными началами в национальном самосознании.
Уместно сравнить "Дочь Ивана" с другим знаковым произведением
Наше национальное самосознание находится в плену того круга представлений, которые создала и отразила русская классическая литература, и всё, что в последующей литературе противоречит ей, рано или поздно исторгается на обочину. Выдержит ли это давление книга В. Распутина?
Но не только и не столько от этого будет зависеть судьба книги. Как воспримет ее современный русский человек, самый чуткий, о встрече с которым мечтал когда-то Георгий Иванов ("Русский он по сердцу, русский по уму, если с ним я встречусь, я его пойму")? Поймет ли он эту книгу? Сознание, ум, конечно, будут всем изображенным взволнованы. Но возникнет ли отклик в сердце? С горечью усомнимся в этом. Обстоятельство, которое легкомысленно недооценивает наша культура: в русской жизни в двадцатом веке исчезла среда, где зиждилось знаменитое "роевое начало", одними прославленная, другими проклятая общинность. Изменились и русские люди. Мы не утратили чувства родины, этноса, судьба России не стала нам безразлична. Но мы воспринимаем эти ценности уже через призму индивидуалистического сознания. Сказать надо правду: понятия эти над личностью русский человек уже не поставит. Нельзя не учитывать этого. Ничего достойного не получится из игнорирования этого давно и прочно свершившегося факта. Боюсь, Распутин не до конца осознает его или не хочет признать. "Рецепты спасения" — спасения в коллективизме, которые предлагает автор, едва ли окажутся притягательными для современного русского сознания.
Примечателен в этой связи в повести образ Ивана, сына мятежной Тамары.
Это самый обаятельный и единственный неудачный образ в книге. Может быть, сказать "неудачный" не совсем верно — во всяком случае, речь не идет о художественной несостоятельности.
Иван не такой подросток, как все, он думающий, критически воспринимает действительность. Он — обособленный, и благодаря этому уберегает себя от пагубной стадности. Писатель возлагает на него надежды, но не знает, что делать с ним, куда его направить. Иван однажды увязывается за скинхедами, но бесплодная жестокость их затей ужасает Ивана. Позже его увлекает русская старина, древнерусский язык, он подумывает стать филологом… Потом обучается плотницкому ремеслу, едет в одно из заброшенных сел рубить разрушенную когда-то деревянную церковь и т. д. Очевидно — это всё внешнее, на самом деле он призван осуществиться как личность, как персона, но всякие намеки на индивидуализм автор тщательно устраняет. А между тем не может скрыть от Ивана некую полую сущность его увлечений, что, в свою очередь, не ускользает от читательского внимания.
Формально в этих эпизодах не к чему придраться, но именно через них в повесть закрадывается фальшь, или, скажем мягче, некая духовная раздвоенность. Притом даже не во внешнюю ткань произведения, а в сущность, лишая книгу той внутренней музыки, которая зарождается в начале повествования и которая безнадежно убывает в финале. Видимо, искусство не прощает подчинения его жизни, пусть даже из самых благородных соображений.
Алексей ЛАПШИН ЗУБЫ ДРАКОНА
Буквы алфавита — это зубы дракона. Столь оригинальный образ был использован канадским социологом Маршаллом Маклюэном в известной работе "Понимание Медиа". Существует древнегреческий миф о царе Кадме, посеявшем зубы чудовища, из которых затем выросли войны. Согласно преданию, именно Кадм ввел в Греции фонетический алфавит.
Маклюэн интерпретировал этот сюжет как аллегорическое сказание о переходе власти от касты жрецов к касте воинов. Исследователь считал, что более ёмкий по сравнению с доалфавитным письмом фонетический алфавит обеспечил разрушение родоплеменных отношений и заложил основы современной утилитарной цивилизации. Вызывающий гораздо более широкий круг ассоциаций, иероглиф оказался вытесненным скупыми знаками букв. Если иероглиф олицетворяет целое, то буква — всего лишь часть. Таким образом, новое письмо вырвало человека из единого космоса и поставило личность в отстраненное положение по отношению к миру.