Газета День Литературы 164 (2010 4)
Шрифт:
Россия – огромная полицентрическая страна, поэтому единый стиль в культуре, поведении, укладе жизни немыслим. Елизавета Гаврилова – русский человек, корни её предков уходят в ХV век, для неё исконно русский стиль – основа жизни. Развивая лучшие русские традиции в искусстве, она привлекает новые формы и средства художественной выразительности, расширяет полифонию красок и усложняет симфонию форм.
Вызов XXI века – сложнейшая технология и культурная проблематика. Творчество Елизаветы Николаевны Гавриловой – святой родник, очищающий душу, рождающий у зрителей светлые мысли, чистые чувства и желания, побуждающий людей на благородные, бескорыстные поступки. А потребность в духовной красоте – есть веление нашего времени.
Владимир Малявин СВЯТАЯ ЗЕМЛЯ
ПАЛЕСТИНА. СВЯТОЕ ПРОСТРАНСТВО
Первое впечатление об Иерусалиме обманчиво. Кажется, что видишь перед собой
Иерусалим и пустыня связаны отношениями как бы симбиоза, любви-ненависти. Пророки и аскеты уходили из Иерусалима и проклинали его. Но делали это именем самого Иерусалима и ради него. Они даже могли назвать свое пустынное жилище Новым Иерусалимом. Как симптом пустыни Иерусалим открыт всем событиям и преображениям. И живёт он собственной будущностью, оправдывается неведомым Новым Иерусалимом.
Пустыня Иудейская гориста. Прямоугольными шапками выстроились в ряд вершины её невысоких гор. Отвесными, размашисто вырубленными уступами падают вниз их склоны. Есть где укрыться от ветра и солнца, есть откуда сочиться влаге. Обходя святые для христианина места в Палестине, понемногу начинаешь понимать тайну и пустыннического уклада, и странного сцепления пустыни и великого города. Исток этого сцепления – особая преемственность пустыни и пещеры. Пустыня ставит границу земной жизни, бросает ей невыносимый вызов вечности. Пещера, как мировая утроба, рождает жизнь – и в Назарете, и в Вифлееме, и у Гроба Господнего, и даже в месте искушения Христа, которое оказывается не открытой пустыней, а гротом в горе. Пустыня – внешнее пещеры, пещера – внутреннее пустыни. Они продолжаются друг в друге как две стороны ленты Мёбиуса. Их соотнесённость создаёт или, говоря по-научному, "структурирует" некое символическое пространство в форме восьмёрки, в своём роде замкнутое, в себе полное, где всякая вещь несёт в себе свою антитезу, где исход всегда есть также вход, глубина сходится с поверхностью. Предельная распахнутость пустыни или, как выразился один пустынник, её "страшная нагота" соприродна абсолютной сокровенности пещеры. Взаимное же уступление пустыни и пещеры есть действие принципа самосокрытия, самооставления, которым творится духовное пространство.
Жизнь духа есть движение по траекториям этой виртуальной сферы. Движение, как всегда в сфере, одновременно поступательное и возвратное, центробежное и центростремительное. Чем больше мы выходим здесь вовне, тем больше погружаемся вовнутрь. Это движение в своём пределе есть динамический покой. Метафизика христианской Троицы как перихоресиса, неуследимо быстрого кругового движения – лучший умственный образ духовного бытия. У этого круговорота есть горизонтальные, даже чисто географические проекции. Даже странствия Христа, отмечающие главные вехи его провиденциального пути, его перемещения в пустыню и обратно, описывают некие таинственные полукружия, словно перед нами – кольца некой спирали самовозрастания духа. Как бы свёртываются спиралью вокруг невидимой оси ранние христианские карты Святой Земли. Есть у этого бытийного круговорота измерение историческое. Города Палестины – настоящие археологические кладовые, насчитывающие десятки культурных слоев. С Иерусалимом в этом плане особенно соперничает Иерихон. В Палестине понимаешь: место свято потому, что оно вместительно. Здесь народ предстаёт в своём исконном образе – как нарост. Но эта иерихонская и даже иерусалимская всевместительность пока что земная, ветхозаветная. С христианством открывается в ней измерение духовное, запредельное. Странное чувство охватывает, когда идёшь Крестным путём Христа в Иерусалиме. Точно определены места исторических событий, но сами-то места значимо отсутствуют, изменены неумолимым временем почти до неузнаваемости и теперь доступны, скорее, в мыслях и чувствах. За много веков многие благочестивые люди каждый по-своему внесли свой вклад в увековечение и украшение следов божественного присутствия, но подлинная тайна этих мест пребывает как раз вне этих нагромождений истории. Более того, тщетными и даже жалкими выглядят эти человеческие усилия перед оглушительной истиной богочеловечества. Люди, повторю свою любимую мысль, велики не тем, что сделали и делают, а тем, что они не совершили и что есть в них, может быть, вовек несвершаемого. Но это-то обстоятельство и делает их близкими и даже равными друг другу. Так открывается глубинный смысл заповеди о любви к ближнему: любви, питаемой тем, чем никто из смертных не обладает.
Заключим: самоотсутствие места как раз даёт простор для самовозрастания духа, его вознесения в трансцендентную высь. Для христианина земной Иерусалим – только трамплин для взлёта к небесному граду. И не примечательно ли, что в старом Иерусалиме нет ни отдельного христианского квартала, ни даже узнаваемых признаков христианского быта, не считая, конечно, храмов и отдельных архитектурных деталей вроде
В давно известное противостояние Иерусалима и Афин следует внести ещё один штрих: оппозицию пустыни и полиса. Вся история Запада – продукт борьбы этих двух мировоззренческих и даже социальных принципов. Пустыня отменяет формальную идентичность, побуждает к преодолению себя, влечёт к инаковости и иночеству, предъявляет контрастное, алогичное единство блаженства и муки, неба и ада. Она удостоверяет и оправдывает трансцендентный вызов империи. Христианство, чтобы одолеть эллинизм и язычество, должно было в лице отцов-пустынников радикально порвать с цивилизацией полиса, найти в пустоте пустыни ту точку опоры, которая позволяет перевернуть мир. Благодаря христианским пустынникам история началась с чистого листа и притом обнаружилось мета-историческое бытие. Нет нужды напоминать, что в православном мире пустыня осталась главным принципом социума и человеческой социальности, даже если прежняя географическая пустыня обернулась глухим лесом.
Между тем западное христианство, понуждаемое формализмом логики, постепенно отказалось от идеала пустыни в пользу полиса: самотождественного, замкнутого, не ищущего духовного самовозрастания. Пустыня превратилась в ритрит, почти санаторий. А мир Запада утратил способность к подлинному универсализму и интересуется только количественным ростом, комфортностью жизни.
На Святой Земле православие и католичество повсюду соседи: почти в каждом святом месте стоят рядом католический и православный монастыри. Невольно сравниваешь их стилистику и атмосферу. Православные храмы, даже построенные недавно, прочно удерживают стилистическую целостность, а с ней и величие своей традиции. А вот католики отошли от своего классического наследия, любят экспериментировать с элементами модернистского дизайна. Огорчила меня эта потеря стиля, откровенное угождение мирской функциональности. Думаю, недалеко то время, когда и в западном христианстве возникнет потребность в новом большом стиле.
АФОН: СВЯТОЕ ВРЕМЯ
Афон встретил меня солнечной погодой, очень редкой здесь в зимнюю пору. Больше за своё недельное пребывание на святой горе я солнца не видел. В какой-то момент искристая гладь моря, обрамлённая зелёными, с бурыми проплешинами, скалами и открытая вверху хрустальному куполу неба, показалась мне огромной купелью. Афон, этот земной удел Богоматери, даёт своё крещение. Входящий в него должен вернуться в первозданную стихию пустыни, но пустыни новой, уже вместившей в себя и богатство природной жизни, и духовный подвиг человека. Здесь приходят к завершению человеческие труды и упования. Всякое движение, достигнув своего предела, переходит в покой, всякое чувство, достиг- нув высшего насыщения, обращается в бесстрастие. Всюду на Афоне видишь признаки ненарочитого умиротворения и радушия, обретаемых посреди аскетического напряжения душевных сил. Аскеза дарит свободу и радость. Истина непривычная для мирского ума, но очевидная для пустынножителя.
В неустанном духовном делании физическое время замирает. В этом легко убедиться из собственного опыта участия в монашеских службах, но тому есть и явные, даже шокирующие светского человека свидетельства. Взять хотя бы афонский обычай лишь временно хоронить умерших и по прошествии нескольких лет складывать их останки в специальном помещении – костнице: черепа отдельно от костей. В этих костницах смерть и жизнь упираются друг в друга в своей вечности. Здесь воочию созерцаешь остановившееся время: могилы стареют, а скелеты нет. Здесь жизнь как бы существует на собственной границе, постоянно соприкасаясь со смертью: многие монахи носят на себе мощи подвижников. Этот апофеоз жизнесмерти упраздняет историческую память. Монастырские архивы не исследованы и почти недоступны для посторонних. Обитатели Афона путаются в датах жизни местных подвижников и, по всему видно, не придают им значения. Сами монастыри смотрятся как цельные ансамбли, выстроенные в один присест и навеки. Над источником св. Афанасия выложена дата: 962, обозначающая не то год появления источника (по молитве святого), не то время сооружения купели. Никто не знает и не интересуется. Жития святых в "Афонском патерике" расположены, конечно, не в хронологическом порядке, а по годовому богослужебному циклу. (В ранних произведениях такого жанра принят, как известно, алфавитный порядок.) Застывшим, словно отлитым из металла, видится облик местных иноков, что и предписывает традиция. Патриарх пустынножительства св. Антоний "не памятовал о прошлом времени", а его тело после десятилетий уединенной жизни "сохранило свой прежний вид, ибо... ничто не могло вывести его из естественного состояния". Показательно и то, что посетители находили его "лежащим как мертвый": аскеза мертвенного покоя есть апофеоз жизненности.
Истинный смысл этого живого постоянства познаёшь в монастырской службе. Она длится по четыре и более часов с замечательной монотонностью в неизменном полумраке церкви, усеянном пламенеющими пятнами свечей. Пейзаж в маленьком оконце недвижен; меняется – медленно и незначительно – только освещение: бледная заря, свинцовое небо днём, приглушённые краски сумерек. Этот мир за окном кажется всего лишь театральной декорацией. Настоящая жизнь – здесь, во внутреннем пространстве церкви. Духовное бдение стреноживает бег времени, вводит его в один вечнодлящийся миг, ежемгновенно возвращает сознание к его истоку. Таково реальное время: одновременно предел покоя и предел движения, безмятежная бездна превращений. Покой, как и гармония, бездонен. В покое нам всегда обещан ещё больший покой. Этот до предела плотный, насыщенный покой всегда готов взорваться бесчисленным сонмом образов. Он хранит в себе всё богатство мира.