Газета Завтра 153 (45 1996)
Шрифт:
— Этому куда, дядя Коль, черному-то? В рай или в ад?
— Не знаю. Мусульманин он. Да и то его судмедэксперты себе берут. — Николай и Сергей П. — дядя и племянник, члены семейного клана, вот уже лет пятнадцать работающего в морге почти полным составом. Труп кавказца, лимонно-желтый, скрюченный, лежит на мраморе Спасо-Кукоцкого.
— Ладно, а дедунька-то куда?
— В рай, может статься, — серьезно отвечает огромный, пьяный Николай, располагая другой труп на наклонной поверхности мрамора. — Не наше это дело.
— Ну а вот ад —
Николай резко оборачивается и видит испуганно округленные глаза и розовые трепещущие ноздри. Брань застревает у него в бороде.
— Ад, рай: меньше базарь вот об этом! Не говори Богу под руку. — И, смягчаясь: — Это у католиков идешь сначала в чистилище какое-то, а потом почистился, да и в рай. А у нас, православных, не-ет: ж… в соловьи не выйдет. Либо туда, либо сюда. Смотря как жил. А что сверх того, то от лукавого. — Когда-то, в прежней незапамятной жизни, Николай учился в Бауманском, а больничную библиотеку исчитал за десять больничных лет от корки до корки.
Его старший брат Петр (они неотличимо похожи) берет в руки старый пузатый скальпель и, оттянув фиолетовую кожу, проводит по животу трупа пожилого мужчины тонкую линию. Еще и еще. Влево, вправо. Николай переворачивает труп на живот. Скальпель рассекает ткани, кусты артерий, сверкающие пленки.
— Так чего ад-то, Серый? Это все вокруг — не ад, что ли? — Завершив первое вскрытие, Петр бестрепетно запускает голую, без перчатки, руку вовнутрь, в разверстую кровавую дыру, отделяет внутренности, артистически орудуя скальпелем, как смычком. Юный Сергей морщится, отступает: это волны вони от вскрытого желудка. Дядья, кажется, бесчувственны к чудовищному смраду.
— Так, Серый, этого гада не слушай, пьянь позорную. — Николай выкладывает сердце, печень, почки, легкие в тянущейся желеобразной сукровице к подножию весов, на свежий полиэтиленовый пакет. — Ты, Петь, когда в тот четверг нажрался и ломанулся на ночь глядя в корпус, помнишь, как в лифте застрял?
— Как застрял, не помню. А вот как проснулся в четыре утра — помню, — отпустив брату увесистый ломоть молчания, отвечает Петр. Он уже взвесил внутренности старика, обмыл их водой. Тут же их сестра, полная безликая женщина в синем ситцевом халате, часто моргая, записывает в журнал показания весов.
— Во-о. Так это им, католикам, нужен ад страшный. Смола там горящая, черви, пламя, Данте Алигьери. По-ихнему ведь он, ад, сколько-то погорит да погаснет. А по нашему не-ет — он вечный. Будьте любезны. Миллион лет один, в застрявшем лифте, и похмелье не проходит миллион лет — вот это ад.
— Ладно, давай шей, — говорит Петр, отворачивая кран на стойке с толстым шлангом, ополаскивая руки. Николай зашивает труп намыленной дратвой, яхромской племянник с теткой кровавыми пальцами стягивают края разрезов.
Петр сверяется с ведомостью и жирным фломастером выводит на тыльной стороне бедер трупов их фамилии, имена и отчества.
ДВЕ ДУШИ усопших, быть может, все еще взирают на этих четверых. Религиозный философ Николай П. объяснил сестре и брату как-то спьяну, что они, души, отлетев от тела, помещаются на некоторое время в этакой гиперпространственной трубе, круто расширяющейся вверх и вниз; вверху виден им уготованный путь загробный, внизу — картины последних их земных дней и судьба брошенной бренной оболочки после упокоения, явленные им вперемешку, как голограмма.
Если это так, то старику видится, верно, рай — вроде двусветной залы, где переживалось, длилось ожидание музыки или прихода невесты; молодому же дагестанцу представляются лиловые гурии, вводящие его тоже в рай, мусульманский, с серебряным деревом Туба посредине, на холме.
Если это так, то обе души усопших видят предсмертный больнично-морговский мирок, в границах которого обладают теперь свойствами всеведения и всеприсутствия.
Вот 1-я Градская больница: серые и желтые коридоры, линолеум в проплешинах, огромная облупившаяся палата на шестнадцать человек. Больные шепчутся о том, что врачам тут платят тысяч 250-300 в месяц, а санитарам — сто пятьдесят; но на этот раз зарплату задержали.
В ординаторской, за высокими застекленными дверями, в шкафу, громоздятся привычные по советской эпохе, а теперь никому не нужные подношения — конфеты и бутылки коньяка. Никто на них не смотрит. Оттуда разве что берут бутылку и коробку, когда, скажем, собираются к кому-нибудь на день рождения. Или когда зовут больничных барышень-медсестер, падких на дармовую выпивку и скорую больничную любовь.
Оба видят сбор дани: кто из больных дает врачу тысяч по сто — он уже к ним и подходит почаще. Лекарства больные приносят сами, постельное белье, как правило, тоже.
Видят коридор, забитый “внеплановыми больными”; их удел — лишь место в коридоре да больничный матрас. Зато платежеспособному больному иной раз от всей души устроят маленькое осложнение — нет, вовсе не опасное для здоровья — просто чтобы он пролежал (и проплатил) лишнюю неделю.
Такие дела.
Между тем зашитый труп старика снова на каталке, его везут в траурную комнату; там ждут родственники.
Труп дагестанца без роду без племени въезжает на второй этаж, где располагается кафедра патологоанатомии.
ВОТ СТАРИК поступает в распоряжение знатока проблем реинкарнации Николая П. Душа следует за ним. В этих медвежьих лапах тюбики и коробочки румян, невесомые дамские парфюмерные кисточки порхают так же неуловимо, волшебно, как в братниных — скальпель. Родственники довольны: бледные губы сделались коричневыми, вокруг глаз, скрыв смертные крупные морщины, возникли нежно-розовые конгруэнтные пятна, очень естественные; Николай, не чинясь, потратил на старика полпригоршни элитарного женского крема для лица “Helene Rubinstein”. При всем том клиент еще и посмертно чисто выбрит.