Газета Завтра 205 (44 1997)
Шрифт:
Расходившись, воинственная соседка раскраснелась, разрумянилась, разволновалась окончательно, выпила еще две чашки бразильского кофе, и Гоша поспешил принести ей деньги и вновь натянул на себя куртку, теперь уже откровенно показывая, что торопится и что ему необходимо уходить — тетя Ася, как и многие другие московские пенсионеры, в последнее время все чаще стали вспоминать о своем русском корне, ругать всех подряд с самыми неожиданными и захватывающими поворотами. И в другое время Гоша с удовольствием и охотно ее слушал, скупо поддакивая, а иногда и довольно резонно возражая, хотя высказывать свое мнение не любил и считал бесполезным. К способности русского человека бесконечно рассуждать на завалинке на любую тему он относился весьма скептически в душе его влекли к себе люди действия вроде той же тети Аси, неутомимо распространявшей все последние годы на всех митингах и собраниях, по своим соседям и знакомым газеты и листовки, призывающие молодежь слоняться не по игорным и другим публичным домам, а учиться в тирах стрелять или хотя бы изучать русский рукопашный бой в спортивных
Сейчас он, действительно, спешил и, проводив тетю Асю, тотчас ушел и сам, в твердом намерении разобраться с самим собой. И потому, добравшись до Страстного бульвара, присел на скамеечку неподалеку от детской площадки и стал смотреть и слушать. Он не мог представить, что когда-либо был вот таким непоседливым трехлетним карапузом в джинсовом костюмчике, бестолково перекидывающим с места на место песок лопаточкой, и, подумав об этом, еще больше ушел в себя. Соседка права, необходимо было выбирать и окончательно определять свою жизнь. Можно было податься и в монахи в Лавру, уж только не жениться и не плодить рабов — в таких условиях борцов, солдат даже из своих детей воспитать невозможно, да и в нем самом что-то уже давно хрустнуло и сместилось. Но и до подлинного смирения, до монастырской тишины было далеко, никакого страха давно больше не оставалось, а была лишь маскировка, стремление выключить, обмануть и выключить самого себя из подлинной жизни и оставить себе только церковь, молитву и покаяние — именно в этот тупик и толкали изо всех сил русского человека взявшие верх силы беззакония, но ведь это еще не конец, есть и другие пути. Тетя Ася ошибается, он мог и убить, и не дрогнул бы, если бы представилась такая возможность даже ценой собственной жизни, — молитва без меча — тот же гашиш, дурманящие, убаюкивающие сны, и природу человека никакими молитвами не одолеть и не переделать. Подлая природа, циничная и развратная, и лишь в таком вот нежном детстве, как этот джинсовый карапуз, естественно вписываюаяся в природу космоса и дополняющая, и даже обогащающая ее, а так — все остальное бессмыслица и ошибка…
СОВСЕМ ЗАПУТАВШИСЬ, Гоша еще полюбовался на детей, затем, чувствуя нарастающую в душе странную, вроде бы беспричинную тревогу быстро встал и пошел по бульварам к Никитским и Арбату в короткие минуты, проведенные им на скамье возле детской площадки, что-то случилось: вся чушь с уходом в монастырь и с молитвами в один момент словно ссыпалась с него и теперь он боялся опоздать и не успеть. И он, сам того не замечая, все ускорял и ускорял шаг, по-московски ловко избегая многочисленных встречных прохожих и совершенно не замечая лиц и, пожалуй, впервые видя за последние годы высокое холодное небо с редкими волнистыми облаками. Его не заставило задержаться и такое удивительное обстоятельство — ну, небо и небо, оно всегда было, и такие облака были, только мы не всегда их замечаем, сказал он себе, они были еще и до нас, и когда еще и Москвы здесь не было, подумаешь, открытие, постарался он поиздеваться над самим собою, и тотчас забыл. Открытие все-таки было, оно произошло в его темной, наглухо закрытой от мира душе, в ней словно распахнулось окно и ворвался порыв солнечного, резкого ветра — он даже задохнулся, и сердце подскочило и оборвалось. Он опять испугался опоздать и теперь уже почти бежал, и встречные прохожие, полагая, что он спешит по какому-то неотложному делу, охотно сторонились и некоторые оглядывались. Особенно женщины, он по-прежнему был молод, строен, и лицо его сейчас приобрело тяжелую, нерассуждающую целеустремленность.
Он сбежал по широким ступеням в знакомый подземный переход через Арбат, где, как бы между делом, походя, торговали самой разнузданной порнухой, травкой, порошочками, приторговывали и живым товаром на любой вкус милиция, давно имевшая здесь свою немалую долю, не заглядывала сюда даже во время глухих и беспощадных разборок между негласными владельцами этого подземного мира с его почти круглосуточной подпольной толчеей и тайными движениями, в которых любая отдельная человеческая судьба совершенно ничего не значила все здесь определялось только зелененькими, и эту странную, парализующую атмосферу безошибочно чувствовали свежие люди и старались, не отвечая на негромкие и опять-таки как бы мимолетные предложения, поскорее проскочить мимо и выбраться вон. Для Гоши все это сейчас не имело никакого значения. Не замечая приглашающих жестов и не слыша самых соблазнительных предложений вполголоса от молодых людей, как бы невзначай попадавшихся навстречу, он пробрался в другой конец перехода, облегченно замедлил шаг и скоро нырнул за одну из квадратных опор, облицованных красноватым гранитом и подпиравших глухо гудевшие от идущих сверху машин перекрытия и как бы разделявших переход на две части скудно освещенными двумя же рядами никогда не гасших светильников.
Нужно было успокоиться и продумать дальнейшее — однорукий мальчик-нищий находился на своем обычном месте, сидел в конце перехода на толстой грязной подстилке, и Гоша от своей решимости почувствовал сильные и частые толчки крови в висках. Между маленьким, изуродованным жизнью нищим и бывшим офицером, вчистую уволенным из армии после взрыва чеченской мины по пожизненной инвалидности, о чем даже тетя Ася не знала и не догадывалась, давно уже установилась какая-то больная и необходимая связь, и она прорастала с каждой их новой встречей все глубже и подчас начинала становиться неодолимой, пронзительно сквозящей, мучила Гошу, и он не знал, что это такое. Он пытался бороться со своим влечением, но победить себя не мог, и в конце концов решил и здесь пройти до конца и только тогда понять.
Притаившись у массивной опоры, поддерживающей крышу призрачного, крошечного и необъятного в своих страстях и пороках мира, Гоша затаился и на время стал как бы невидимым, растворился в общей массе наполняющих подземный переход и непрерывно меняющихся самых различных людей. И хотя он был по природе своей философом, он, пожалуй, впервые ощутил свою полнейшую беспомощность перед рыхлой громадой жизни, непрерывно сменяющей лицо и строившей ему самые комические и мерзкие рожи. Он стал чувствовать себя вроде бы обнаженным, даже с содранной кожей, — любое внешнее прикосновение жгло и заставляло страдать. Он знал, что в этом, на первый взгляд хаотическом движении человеческой массы, был свой порядок и смысл, а также и свой центр — эти основополагающие категории присутствовали везде и всегда, даже в мертвой жизни.
Он уже ощутил на себе цепкое внимание, хотя и не мог определить пока, откуда оно шло. Неподалеку с длинными сигаретами стояло несколько девочек лет по двенадцать-четырнадцать, одетых вызывающе и крикливо они изо всех сил стремились казаться взрослыми и в их полудетских лицах уже проступала порочная тупость, и по каким-то неуловимым признакам Гоша тотчас определил неотрывно пасущего их парня лет тридцати в длинном щегольском плаще до пят с широкой пелериной, с сальными длинными волосами до плеч тот, в свою очередь, нацелился на Гошу как на потенциального клиента и уже, было, независимо двинулся к нему, и Гоше пришлось одними глазами отказаться от услуг, и миллионный плащ с остановившимися глазами, ставшими пустыми, тотчас равнодушно вильнул в сторону и в одно мгновение исчез, растворился в подземной суете, словно его никогда и не было в яви. Гоша попытался ради любопытства отыскать его глазами, не смог — в новом повороте жизни народ начинал приобретать ранее совершенно никогда не встречавшиеся черты и особенности, и даже мог, когда хотел, становиться невидимым и его невозможно было разглядеть ни в какой увеличительный электронный прибор. Над ухом у Гоши прозвучал ясный шепот, предлагавший сигареты, на ловких, смуглых руках, державших несколько разноцветных заграничных пачек, скорее всего, поддельных, в одну секунду мелькнул целый набор другого наркотического зелья в одноразовых целлофановых упаковках и ампулах, мелькнул и растаял, и перед Гошей просияли услужливые и лукавые восточные глаза, насмешливо и вызывающе сверкнувшие, пообещавшие Бог знает что — Москва ныне купалась в призрачном дыму древних пороков и в новых, обволакивающих грезах, сулящих неведомое и требующих в обмен и тело, и душу, но этого никто в стольном граде не хотел замечать.
В МАЛЕНЬКОМ, ПОДЗЕМНОМ мирке Гошу давно уже засекли самые различные, согласно действующие здесь разнородные силы, и он, будучи от природы человеком впечатлительным и чутким, физически ощущал это цепкое и неотступное внимание — его здесь проверяли и прощупывали, старались определить: безопасен ли он, или несет опасность и беду всему здесь устоявшемуся, и определяли, как быть с ним дальше.
И маленький нищий у другого конца перехода каким-то образом тоже почувствовал его присутствие — едва Гоша шагнул из-за своего укрытия и двинулся дальше, мальчик тотчас, еще не видя его в густом, вечно спешащем многоликом потоке, повернул голову и лицо его неуловимо переменилось, стало осмысленным и напряженным. И Гоша еще больше подобрался, подступила редкая, тяжкая нежность. И он, прошедшший через две войны, в Афганистане и на Кавказе, и сам непоправимо искалеченный, весь посветлел. В ответ на улыбку Гоши на лице калеки, сквозь грязь и шрамы, тоже пробилось слабое тепло, мрачные глаза стали больше и приветливее, в то же время он неуловимым почти образом, легким изломом бровей дал понять Гоше о близкой опасности. Гоша сразу увидел неподалеку, в теневой части перехода, высокую серую фигуру, опять-таки в длинном кожаном плаще с широкой пелериной, и сразу по каким-то неуловимым признакам определил хозяина маленького нищего, хотя до этого ни разу его не видел, — хозяина новой жизни никак было нельзя не узнать, под дорогой заграничной кожей туго бугрились плечи, на пальцах тускло сверкали кольца, а на волосатой груди угадывался внушительный золотой крест, — цепочка от него небрежно выглядывала из-под расстегнутого ворота. Одним словом, это был настоящий хозяин, на него работали нищие дети в различных концах Москвы, и он время от времени как истинный хозяин проверял их усердие, а по вечерам свозил на ночлег, подсчитывал выручку и кормил скудным ужином, разнообразя его рюмкой-другой скверной, дешевой водки для особенно старательных.
И еще множество других мыслей пронеслось в голове у Гоши, и о себе тоже, о своей искалеченной, неизвестно ради кого и чего жизни, ведь уже далеко за тридцать, а за душой ничего: ни семьи, ни любимого дела, ничего, кроме довольно приличной военной пенсии да бессрочной инвалидности. За что? Ради вот таких новых российских хозяев? Или за высших партийных негодяев, в один момент вывернувшихся наизнанку, захапавших народное достояние и ставших еще более омерзительными хозяевами и распорядителями жизни, чем этот патлатый тип, закованный в дорогую кожу?
И Гоша с душой, искалеченной войной больше тела, давший себе зарок никогда и никому не делать зла, почувствовал ненависть, она шевельнулась где-то в самой глубине его существа и стала неудержимо разгораться. И на него, как когда-то в прошлом, обрушилось чужое слепящее небо, перед глазами заплясали острые вершины гор, и голову стал разрывать гул и грохот, и затем все перекрыл цепенящий скрежет опрокидывающихся и рассыпающихся гор. И стараясь удержаться у самого края, не поддаться и не погибнуть, он замер — он увидел ползущие мимо окровавленные клочья человеческих тел, их затягивало в гулкую от боя пропасть…