Газета Завтра 250 (89 1998)
Шрифт:
Я понял, к чему все идет еще десяток лет назад: из самолета я заметил, что город перестал расти и теперь, как желудок при язве, поедает самого себя. Моя жена поняла это, увидев однажды на здании заводской столовой вывеску "Казино". Город - это преобразование дикой земли в упорядоченную жизнь. Когда рост города прекращается, начинается перемалывание собственных костей.
И вот теперь этот обвал, кризис. Я старался взглянуть в беспощадные пустые глазницы его, разгадать его жуткие черты во внешних проявлениях, в людях, машинах, домах, реке. И я понял, что внешне кризис не различим: замена арабских цифр на ценниках и еле слышный сквозь общее молчание плач бедных людей в тесных квартирах приобрели лишь статистически неправдоподобный размах. Кризис таится внутри, он сожрал
Общественные институты: библиотеки, школы, поликлиники, стройки, власть и магазины - стали будто прозрачными, их плохо видно. Я библиотекарь, недавно я осознал, что мир книг стал гораздо более ярким, чем наваливающаяся на меня со всех сторон реальность, и я все чаще засиживаюсь на работе допоздна. Мои дети ходят в школу, но попадают в холодное здание-муравейник, где просто проводят время; учебников нет, питания нет, учителя заявляют, что без денег не выйдут на работу, и я их понимаю. Моя мать таскается по врачам, но лекарств нет, плохо питающиеся врачи встречают ее непонимающими взглядами, и их я тоже понимаю. Я больше не просыпаюсь по утрам от скрежета работающих кранов и бульдозеров, и уличная тишина, которая раньше меня бы порадовала, теперь стучит мне в виски. Наш мэр, верно, болен, или его нет, может, он сбежал, никого нет из власти, и мы одни. Магазины превратились в музеи, где "руками не трогать", а купить денег нет. Впрочем, хлеб покупаем, он очень вкусный, горячий запах его так и бьет в ноздри, наверное, оттого, что я понимаю: скоро не станет и его.
Тольятти - это ВАЗ. Мой отец всегда казался мне самым сильным человеком, потому что он работал на самом знаменитом заводе страны. Теперь завод, облепленный посредниками и бандитами, наверное, скоро разорится, превратится в живое гнездо для чужих личинок. Я слышал, за этот месяц у посредников сплошные праздники: завод продавал им машины по прежней цене, а они перепродали по новому курсу и, став миллионерами, пересели с "девяток" на джипы. Сейчас посредники с какой-то обреченностью веселятся, предчувствуя, что скоро придет конец и им: обвалившаяся кровля громадного завода погребет под собой всех. Посредники с непонятной поспешностью разговаривают по сотовым телефонам в засаленных чехлах и уже не въезжают в новые дома, оставаясь дожидаться в старых квартирах.
Кризис отравил весь город, заразил его раком легких и кишок, который рвется теперь наружу сквозь прогнивший кожный покров, сквозь стекла, плиты, бетон, автобусы и разбитые фонари. Пока он выплескивается только резкими вспышками отдельной беды, опасности, отчаяния: в бешеной угрозе жалкого нищего, выбрасывающего руку к твоему горлу в ожидании подаяния, в судорожном движении водителя, отказавшегося везти по прежней расценке, в отчужденности людей на остановке, каждый из которых уезжает своим автобусом по единственному темному шоссе, в болезненной страсти к бесплатным уличным таксофонам, по которым звонящие не могут наговориться, в необъяснимой жестокости уличной драки, в бессильной усталости прохожего, застывшего на месте посреди пустой улицы.
Энергии не осталось. Мне говорят, что бунт придет. Я слышал, что когда город окончательно потонет в горах и степных травах, тогда-то придет Стенька с булавой и зальет Волгу кровью. Но я не верю: для бунта нужна сила, а мы устали. Кто-то устроил летом забастовку на фабрике - их хотели выгнать, но через пять дней фабрика остановилась сама, и теперь увольняют всех. Пару месяцев назад кто-то из рабочих пошел колотить окна в директорском кабинете за то, что денег не платили, - его привлекли за хулиганку, и передачи ему носит одна только жена. В эти дни кто-то у нас собирается идти пешком на Москву, поставили палаточный городок, ждут пополнения, вот-вот двинутся. Но когда, кто, по какой дороге - никто не знает. Радио и ТВ молчат. Они всегда молчат.
Голода пока еще нет, но, видя по телевизору города Приморья или северные поселки, я понимаю, что это такие же тольятти и живут там такие же люди, и что скоро голод доберется до нас и никого не пощадит. Все провинциальные города - тольятти, и у каждого есть своя Волга. Просто наша - больше, поэтому до нас пока не докатилось. Но мы все ждем его, голода, и когда он придет, моей семье придется уехать прочь из города, осесть на земле, чтобы прокормить себя.
Сейчас говорят о сепаратизме, то есть отделенности. Губернаторы, не желающие платить налоги, туземные вожди, забывающие русский язык… Я же вижу сепаратизм другого свойства: мой город в одиночестве на необъятных просторах изо всех сил карабкается вверх, чтобы не пропасть насовсем, а вокруг никого нет, все запасы иссякли, все связи порваны. Здесь, в полях средней Волги, нет родимости Русской возвышенности, когда может прокормить родная земля, здесь по ночам проступают контуры первых приграничных поселений, здесь нельзя без остальной России. А ее нет.
Мы не ощущаем, что такое Москва. С недавних пор название нашей столицы превратилось в имя собственное хищного зверя, монстра, высасывающего из нас налоги и людей, заражающего нас, как неприличными болезнями, кризисами и развратом. Монстр душит нас. Москва теперь где-то очень далеко, оторванно взирает на нас и налетает, как дракон.
Мы не знаем уже, что такое Россия. До Москвы - 1000 км, до Челябинска - 900, а до казахской границы - 200, мы одни здесь, и живем, как в скорлупке, зажатые меж боками Татарстана и Казахстана. Раньше мы чувствовали нити одного общего нашего государства, которое держало всех нас вместе, а теперь остались лишь паутины дорожных развязок и нагромождения линий электропередач, да телевизоры, где Москва для нас так же далеко, как и Киев, и Санта-Барбара. И даже Самара, которая, по слухам, лежит всего-то в сотне километрах от нас, стала недосягаема. Самара, чье революционное название кануло в воду, оставшись лишь в имени водохранилища, Самара, наша местная столица и старший брат, которого мы в душе всегда ставили ниже себя, она стала теперь таким же призраком, как и вся остальная Россия, чужим городом с местными русскими жителями, которым до наших бед дела нет. Исчезает Россия, остаются сотни тысяч тольятти. Совсем скоро жители моего города станут называть себя тольяттинцами или волжанами, но не русскими, и это будет настоящий сепаратизм.
Я устал от вида мертвого города, я жду человека, который показал бы путь к жизни. Я хочу видеть лидера - пусть он позовет меня, и я пойду за ним до победы.
Алексей САНЧЕНКО
Тольятти
СЕМЬЯ В БЛОКАДЕ
ГОСУДАРСТВО нанесло очередной удар по семье. Само по себе русское общество крепко. Но правительство, как молодой цветущий алкоголик, методичными порциями сивушных указов и постановлений насилует нервы этого общества, клетки и ячейки.
Семьи защищаются от отравы. И всякая по-своему.
Раскрываю телефонную книжку и наугад звоню старым знакомым в далекий Северодвинск.
Семья у однокурсника типичная: он - инженер на судостроительном заводе, Лариса - зубной врач. Сын - студент. Внук Артем, оставшийся от старшего сына, погибшего в автокатастрофе. Бабушка Полина Феодосьевна. Фамилия семьи - Кремлевы.
К аппарату подходит “сам”. Спрашиваю:
– Ну как вы там, Серега, в славном городе северных корабелов? Доллары все поменял?
– Только что об этом с бабой Полей говорили. Она сейчас менять пошла.
– Неужто у старушки зеленые водились?
– Какие там зеленые. Вот уже полгода, как у нее хобби появилось - бутылки собирать. А ведь она бывшая учительница, на доске почета у нее фотография висела когда-то. Куда все делось? Все лето за бутылками охотилась. Ее одна продавщица приняла за нищенку. Или просто пожалела. Приходите, говорит, ко мне в магазин, Полина Феодосьевна, я вам старую мелочь будут отдавать. Менять ее одни хлопоты, инкассаторы не берут, самой продавщице в банке толкаться некогда. Вот наша Полина Феодосьевна килограммов пять этих железок сейчас уволокла менять в банк. Она пытается оставаться все такой же гордой, независимой советской учительницей. Не желает быть нам в обузу. И вот, значит, тоже ринулась в банк, в “пункт обмена”. А меня от одного этого слова “банк” трясет…