Gцtterdдmmerung: cтихи и баллады
Шрифт:
Опять у студента растерянный взгляд задумчивый, и он рисует линию параллельно оси «игрек».
— Замечательно! — говорит преподаватель, — Садитесь!
В общем, учиться там было, мягко говоря, не сложно. Поначалу Емелин был круглым отличником.
У Севы и стипендия имелась — сорок рублей. А портвейн тогда стоил, напомним, два рубля двенадцать копеек. Был, впрочем, разбадяженный портвешок по рубль восемьдесят семь,
Так все и началось.
Нет, портвейн Сева уже в школе попробовал. «Едва период мастурбации / В моем развитии настал, / Уже тогда портвейн тринадцатый / Я всем иным предпочитал. / Непризнанный поэт и гений, / Исполненный надежд и бед, Я был ровесником портвейна — / Мне было лишь тринадцать лет».
Но в институте уже началась серьезная история…
— Вытрезвители были? Кости ломал в подпитии, сознавайся? Иные непотребства совершал?
— Было, было, все было. И кости ломал, и вытрезвители неоднократные…
Мы рассматриваем фотографии Всеволода Емелина, и невооруженным взглядом видно, что в подавляющем большинстве случаев поэт несколько или глубоко пьян. В руке будущего поэта, как правило, бутылка. Иногда много бутылок возле него — на столе, или на траве, или на иной поверхности. Все початые. То ли он не фотографировался в иные минуты, то ли иные минуты были крайне редки.
Емелин констатирует факт, отвечая Бродскому: «Забивался в чужие подъезды на ночь, / До тех пор, пока не поставили коды. / И не знаю уж как там Иосиф Алексаныч, / А я точно не пил только сухую воду».
Институт он закончил с трудом, диплом получил за честный и пронзительный взор, и немедля отправился в северные края — геодезистом, по распределению. Работу заказывала строительная организация, и делал Сева самые настоящие карты: с горизонталями, с высотами, со строениями, но не географические, а для проектных работ. Командировки длились от трех до шести месяцев — Нефтеюганск, Нижневартовск — и бешеные, между прочим, зарабатывались там деньги. Пятьсот в месяц выходило чистыми. А Севе в ту пору едва перевалило за двадцать.
Работы иногда было не очень много, и геодезистам приходилось в силу возможностей коротать время.
Когда начальник партии допивался до потери человеческого облика, его грузили и эвакуировали в Москву. Сева тем временем оставался в звании и. о. начальника партии.
Партия, как правило, была небольшая: непросыхающий шофер (ездить ему было некуда, и грузовик его стоял замерзший), пара шурфовщиков и три «синяка» из местных, которых нанимали, когда возникала необходимость: скажем, рельсы носить.
Не все выдерживали такого сложного ритма работы, и на Севере Сева впервые стал свидетелем, как его сверстник и сотоварищ по работе сошел с дистанции чуть раньше остальных: его, опившегося сверх предела, отправили домой в цинке, мертвого и холодного.
В 1983 году, в полярном поселке Харп, где сидит сейчас Платон Лебедев, и самого Севу настигла, наконец, белая горячка.
— Пили уже много дней… и водка была, и… разные были напитки. Вплоть до одеколона, все было. Помню, как все началось: вдруг увидел рассыпавшиеся по полу золотые монеты. Бегал на карачках по полу, их собирал. Они катались, их было трудно поймать…
Что было дальше, Сева не помнит. Но, отработав три года на Севере, вскоре после харпских золотых монет Емелин принимает решение вернуться в Москву и покончить, так сказать, с геодезией.
Настроение, по всей видимости, было примерно такое: «И только горлышки зеленые / В моем качаются мозгу. / И очи синие, бездонные… / Пиздец, я больше не могу».
Пока Сева, краткими наездами бывая в Москве, постигал Север, у него родился от бывшей сокурсницы сын.
Прожила семья недолго.
— Я собственно другую бабу себе завел… — поясняет Сева, — Не хотелось врать, обманывать, настроение было вроде — «да пошло все!». И расстались.
— Трагедия была?
— Нет. Там были другие, более интересные события. Тогда я пребывал в поиске «интеллигентного» общения. Еще в институте подружился с одним парнем. Он поймал шизофрению на третьем курсе, с тех пор у него уже ходок семь в дурдома. Тем не менее, он доныне не потерял человеческий облик, мы дружим и сейчас. А в те времена мой друг вообще был редким человеком: читающий, со связями в интеллигентских кругах, дядя его в Америке жил — русский поэт-эмигрант. Друг меня привел в одну компанию. Это называлось: Кружок катехизации.
Кружок был подпольным (начало 80-х на дворе!) и существовал вокруг отца Александра Меня.
О, там заседали матерые зубры: владеющие пятью языками, знающие Надежду Яковлевну Мандельштам и Варлама Шаламова. Кто, как это тогда называлось, в отказе. Кто со связями за границей и с возможностью издавать «тамиздатовские книги». В общем, это уже была структура.
«Зазывали в квартиры / Посидеть, поболтать. / Там меня окружила / Диссидентская рать. / В тех квартирах был, братцы, / Удивительный вид: / То висит инсталляция, / То перфоманс висит. / И, блестящий очками, / Там наук кандидат / О разрушенном храме / Делал длинный доклад. / Пили тоже не мало, / И из собственных рук / Мне вино подливала / Кандидатша наук. / Я сидел там уродом, / Не поняв ни шиша, / Человек из народа, / Как лесковский Левша».
Самого о. Меня будущий поэт видел редко. Чтобы протолкнуться к батюшке, нужны были крепкие локти: свита была плотной и сердитой; но Емелин и не рвался особенно.
Зато у него было источающее адреналин ощущение подпольщика, борца, рискующего, черт возьми, свободой во имя Руси, которую проклятые большевики… и проч., и проч.
Так все и происходило, почти как в тех, вышепроци-тированных стихах: встречи, посиделки, Сева раздобыл ксерокс, делал копии книжек и воззваний. Вполне мог загреметь, кстати, но — миновало.