Где-то под Гроссето (сборник)
Шрифт:
Это же моя, – изумилась бедная Антуанетточка.
И тут на нее со всех сторон – наконец-то – внезапно и яростно нахлынула настоящая, реальная жизнь. Такая влажная, промытая, сияющая, что, казалось, проведи по ней мокрым пальцем – и воздух восторженно взвизгнет, словно голубоватая молочная бутылка. Которую вечно живая мама моет в раковине, набирая на пластмассовую встрепанную мочалку немного серо-коричневого паштета «Пемоксоли», – и бутылка под маминым натиском то гневно ахает, то отчаянно скрипит, ловя мокрым прозрачным бочком невероятные, синие солнечные зайчики.
Какие бывают только в детстве.
Романс
И
Ника вышла из кабинета бледная, как штангист, взявший рекордный вес, и старательно улыбнулась. Очень даже терпимо, – заверила она всех и на подсекающихся ногах пошла за ширму, чтобы засунуть в себя комок скрипучей хирургической ваты. – Очень даже терпимо. Барышни посмотрели с уважительным ужасом, а мама зажала распухшее неузнаваемое лицо краем Никиного детского полотенца и вдруг принялась раскачиваться, как на похоронах.
В животе у Ники больше не было ничего интересного. Месяц назад она приехала домой и прямо на вокзале, наскоро перецеловав поглупевших от счастья родителей, сообщила глубоким нутряным голосом «Информбюро»:
– Я развелась с Афанасием.
В Никиной жизни всё всегда было банально, начиная с имени – хотели мальчика Никиту, получили девочку Нику. Да еще недоношенную. Играла Ника всегда бесшумно, училась хорошо, терпеливо несла общественные нагрузки и никогда ничего не просила. Не потому, что «Мастер и Маргарита», а потому что стеснялась. И никто никогда ничего ей не давал. В смысле больше, чем полагалось.
Учиться в столицу Ника тоже поехала как-то вдруг, ни на что не надеясь, и так же вдруг поступила в солидный, очень технический и очень скучный институт. Правда, через год выяснилось, что в институте просто был недобор – учеба начала резко выходить из моды, – но Ника всё равно была благодарна. Она всегда была благодарна и на прощание неизменно вежливо говорила:
– Спасибо. Извините, пожалуйста. До свидания.
Хозяева пугались:
– За что – извините?
– За беспокойство, – смущалась Ника, хотя ее всегда приглашали заранее.
Без приглашения она пришла только один раз в жизни – к Константину Константиновичу. Тихонько поскреблась в дверь и, когда он открыл – огромный, ненаклоняемый, двухметровый, с косо прорезанным угрюмым ртом, – так же тихонько пожаловалась:
– У Афанасия есть ребенок.
– Что? – почему-то испугался Константин Константинович и неловко посторонился: – Заходите, пожалуйста.
С Афанасием они поженились через две недели после Никиного приезда в Москву. То есть Афанасий первый раз остался ночевать в Никиной комнате через две недели после Никиного приезда и наутро, благодарный за откровенные и обильные доказательства Никиной честности, уже бегал по институтскому двору, таская Нику за руку и сообщая всем встречным сразу в настоящем времени:
– Познакомьтесь, моя жена!
Ника не сопротивлялась, оглушенная тем, как быстро и незаметно всё произошло ночью. Сначала немножко больно, потом немножко противно, а потом всё равно. Но она терпеливо и старательно подстанывала, чтобы не обидеть сопящего Афанасия – ведь, чтобы жениться на ней, он на целую неделю раньше вышел из трудного осеннего запоя. Дней через десять Афанасий ударил ее в первый раз. Ника не успела даже понять за что, но неудобно, как со слишком высоких
Но из губы чуть-чуть текло, и Ника на всякий случай попросила:
– Уходи, – и, подумав, не очень уверенно добавила: – Насовсем.
К вечеру Афанасий вернулся, шумно и основательно пьяный, и долго с размаху бился о дверь Никиной комнаты, выкрикивая слова, полные любви и угрозы.
– Открывай! – требовал он, бросая на штурм свое небольшое крепкое тело. – Проститутка чертова!
Обитатели общежития с восторгом высыпали в коридор и давали Афанасию сочувственные советы. Ника молча лежала в быстро темнеющей комнате и смотрела в стену. Она казалась себе жуком, которого мерно трясут в спичечном коробке. Под утро всё стихло, и Ника открыла дверь. Афанасий лежал на пороге, свернувшись калачиком, и вдохновенно, с облегчением спал, прижимая к смуглому, слегка просветленному лицу измочаленный букет хризантем.
Хризантемы Ника любила.
На УЗИ, как и везде, была очередь. В Нике булькал и нестерпимо просился на волю литр обязательной в таких случаях жидкости. В темном кабинете врач, с самого утра утомленный жизнью, надавил на Никин живот белой, тяжелой как утюг болванкой, Ника ахнула, по экрану метнулись серые мультипликационные тени, и врач скучно приговорил:
– Пятая неделя. Внутриматочная. Плод развивается без пороков.
И вяло, по протоколу, поинтересовался:
– Рожать будете?
Ника опустила глаза на свое обручальное кольцо – перед свадьбой мамину обручалку отдали на расплавку, и кольца у них с Афанасием вышли тоненькие, как проволочка, но всё равно кольца, как у людей.
– Так куда направление выписывать?
Ника молчала. На нее смотрела мама.
Через пару месяцев Афанасий предусмотрительно увез молчаливую Нику из общежития. В коммуналку. Там, в пустой, огромной, как собор, комнате предполагалось начать вить семейное гнездо.
Ника старалась. Комната была ничья – не то крестной Афанасия, уехавшей за границу, не то его спившихся друзей, – и предоставлялась в пользование влюбленных очень дешево, но временно. Афанасий таких абстрактных понятий, как время, не признавал – он мыслил глобально. «У нас впереди вечность! – провозглашал он по крайней мере трижды в день, громко падая на бугристый пыльный диван и увлекая за собой Нику. – Медовая вечность!» Если не удавалось спастись, с дивана Ника поднималась нескоро и, растрепанная, с зацелованными до кровавой жуткой черноты плечами, сразу плелась на общую кухню, на ходу застегивая старенькую мальчишескую рубашку. У Афанасия от любви всегда разыгрывался дикий аппетит. А Нику он любил воистину бессмертной любовью.
На кухне были грязь и соседи: глупая отставная писательница в выпуклых, как у морского окуня, очках, рыжий крохотный комедийный милиционер с супругой, которую Афанасий коротко и с ненавистью называл «шкаф», их сопливые близняшки, с утра до вечера молча и неутомимо, как заводные автомобильчики, ползающие по коридору, и Константин Константинович.
Константина Константиновича все боялись. Он уходил рано, поздно возвращался и на кухню заходил только за водой – с высоким сияющим кофейником и таким тяжелым, неподвижным лицом, что на кухне притихали даже кастрюли. С соседями он не разговаривал никогда, и «шкаф» однажды доверительно рассказала Нике, что Константин Константинович – большой ученый, а квартиру разменял, когда разводился с женой, и по-благородному взял себе комнату в коммуналке.