Где-то я это все… когда-то видел
Шрифт:
— Знаешь, что странно, мама, — специально произношу это медленно, намеренно попав в тот момент, когда мать делает паузу перед очередной эскалацией нравоучений, — когда я лежал на проезжей части (чуть не ляпнул «в луже крови»), лежал испуганный и оглушенный, мне на какую-то секунду показалось, что я английский музыкант. Представляешь? Стою я такой на огромной сцене в свете прожекторов. Вокруг — тьма народу. Все беснуются, визжат. А я тихо перебираю струны на гитаре и пою песню. Потом очнулся — я опять на асфальте. Но слова этой песни запомнил.
When I find myself in times of trouble
Mother Mary comes to me,
Speaking words of wisdom — Let it be.
В дверном проеме появилось Васькино ухо.
And in my hour of darkness
She is standing right in front of me,
Speaking words of wisdom — Let it be.
Брат высунулся из комнаты полностью. Он уже не улыбался, потому что мешал раскрытый рот. В левой руке он держал запрещенную соску.
Дальше я продолжать не стал, хотелось понаблюдать за реакцией публики.
Реакции не было.
Была Немая сцена…
Мать научила меня бегло читать в пять лет.
Окрыленная успехом, в семь лет она стала учить меня английскому языку, но этот путь не так густо был усыпан розами, как прежний. Добившись от меня усвоения разницы между pen и pensile, мать махнула рукой и переключилась на Василия. Там пока успехи были далеки от радужных, но надежда, как известно, умирает последней.
Если вообще умирает…
По умолчанию, Васька должен был стать гением. Я, так просто — способный. А вот Ва-а-ся! На мне все педагогические методики обкатывались, на Васе — реализовывались. Меня дома учили быстро и с азартом. Васю — долго, вдумчиво и со вкусом. Может поэтому, я впоследствии вынужден был всю информацию схватывать на лету.
А Василий вырос тугодумом.
Итак, наконец-то в доме зазвучала английская речь.
Сбылась мечта педагога!
Мать на кухне задумчиво терла сухим полотенцем посуду, рассеянно выслушивая Васькины жалобы, которые щедро сдабривались надрывными всхлипами и выразительным закатыванием глаз.
А я ходил по нашей старенькой квартире, как по музею.
Каждый пустяк, каждая деталь или предмет в комнате отзывались в душе какой-то щемящей нежностью. Не понятно к кому, то ли к родителям, то ли к брату, а может быть — к самому себе.
А скорей всего — ко всему этому забытому миру. Яркому и беззаботному. Миру неведения зла и подлости. Наивной вселенной без проблем и горя. Где не было ни прошлого, ни будущего — только настоящее. А если и заглядываешь вперед — то максимум на день, или на два.
«Послезавтра, если будете себя хорошо вести — пойдем в цирк». Послезавтра! Как долго. Дожить бы…
«Через месяц надо показать тебя стоматологу». Ха! Испугала. «Через месяц» — это как «в другой жизни». Через месяц и будем бояться. А там «или эмир умрет, или ишак сдохнет».
Хотя… про Насреддина я стал читать во втором классе.
Вернее, стану.
Стану?
И тут неожиданно стало страшно. До темноты в глазах. До колик в животе. Скрутило от невыносимой жути так, что я уселся прямо на пол, где стоял, обхватив голову руками.
Стану…
Чего я «стану»? Читать Соловьева, которого взахлеб перечитывал четыре десятка лет назад? Не стану. Не интересно — в прошлом году пытался почитать. Скука.
Тогда что? Учиться ездить на большом велосипеде? Уже умею. Плавать? Играть в шахматы? Разводить огонь в печке? Всему этому я учился в семилетнем возрасте.
Но… все это я уже умею…умею…умею…
Ходить в студию игры на баяне? Фига с-два! Больше я этой ошибки не повторю…
Я еще посидел, успокаиваясь, встал на ноги и почему-то отряхнул колени.
Вот! Вот оно!
Больше я не повторю своих ошибок! Вот, что действительно может стать интересным в моем купированном состоянии. В этом тщедушном детском тельце высотой чуть более метра. С необъяснимыми для моего взрослого сознания ограничениями прав и личной свободы. В условиях непререкаемого диктата тех, кто по факту младше тебя.
Матери сейчас только двадцать восемь!
— Голова точно не болит? — мама появилась в дверном проеме, словно почувствовав, что я думаю о ней.
Она явно уже несколько оправилась от моего недавнего перфоманса и уверенно приближалась к реальности. За ее спиной обиженно сопя, маячил непризнанный гений, обескураженный возмутительным невниманием к его персоне.
— Го-ло-ва не бо-лит, — продекламировал я нараспев по слогам, имитируя наши с мамой уроки чтения, — мам, да ты не волнуйся — я не чокнулся. Мальчик в школе принес слова «Битлов», я увидел знакомые буквы и выучил. Хотел тебе почитать. По дороге шел, повторял и не заметил машину.
Мир встал на место.
Реки потекли по своему руслу. Деревья перестали расти корнями вверх.
Мама «возвращалась»:
— «Битлы» до хорошего не доведут!
Я подошел к матери и обнял ее, уткнувшись носом в передник. Вообще то, у нас в семье это не принято. «Телячьи нежности» и прочее…
— Ну, хорошо…хорошо, — мать неуверенно погладила меня по голове, — иди ешь, стынет уже. Осторожней надо…на улице…
Ну не может без морали.
За ее спиной густым басом ревниво заревел вундеркинд-недоучка…
А за окном неистовым крымским солнцем исходил по-летнему жаркий сентябрь 1973 года.
Глава 2
Беспомощность.
Злость, обида и острое ощущение всепроникающей беспомощности…
Что-то отвык я от правил бдительности в этом прайде одноклеточных. Расслабился с возрастом, и вот теперь лежу на животе, вытянув вперед руки, и вижу только спину своего обидчика.