Где ты теперь?
Шрифт:
Меня провели на внушительных размеров кухню – почти десять метров в длину – и посадили за длинный стол, стоявший прямо в центре. Отвернувшись, Хавстейн начал рыться в холодильнике. Доносился какой-то монотонный гул, воздух был пыльным, а в окна светило солнце, и я начал обсыхать. Кожу немного саднило, будто меня осторожно пропустили через сушилку, и я почувствовал себя абсолютно спокойным. За окном попискивали птицы, Хавстейн варил кофе, Хавстейн наливал в стаканы апельсиновый сок, Хавстейн подошел и сел напротив; мои сцепленные руки, неподвижно лежащие на столе.
Поднявшись, Хавстейн прошел в другой конец кухни, открыл ящик и достал оттуда листок бумаги и карандаш. Потом он вернулся к столу, сел, положил перед собой бумагу, осторожно положил на нее карандаш и пододвинул все это ко мне.
– Напиши номер телефона, – сказал он.
– Чей?
– Чей угодно.
Я не знал, что написать, положение какое-то нелепое, надо убираться отсюда, собраться с силами, обуться, взять куртку, вернуться на такси в город, найти группу, надо сдержать обещание, я не могу обмануть друзей. Здесь мне нечего делать, я здесь чужой, я не знаю, кто такой этот Хавстейн и кто все остальные, мне надо убраться отсюда и вернуться в город. Мне нужно вернуться домой в Норвегию. Сейчас же.
Я написал на листке номер мобильника Йорна. А под номером – его имя. Вернул листок Хавстейну. Хавстейн взял его, поднялся и вышел из комнаты. Было слышно, как он поднимается по лестнице, как поскрипывают ступеньки, потом я услышал его шаги сверху, звук открывающейся двери, его голос, но я не все разобрал из их беседы. Он говорил тихо и медленно, но уверенно. Слышно было, как он пару раз сказал «Йорн» и называл
– Я съезжу в Торсхавн, – сказал он, – встречусь с этим Йорном, поговорю о тебе. Все в порядке, не бойся.
Разрядить аккумуляторы. Убрать защиту. Обратная сторона Луны. Я сказал только: «Ладно».
Хавстейн показал мне комнату рядом с кухней. По ней сразу стало заметно, что это не простой жилой дом: бетонные стены, просторное помещение, фабрика, закрытая, перестроенная и вновь обжитая, превращенная в дом. Я оказался в огромной гостиной размером почти со склад. Ковры на полу, картины на стенах, старые светильники, которые мама выбросила бы еще в начале восьмидесятых, телевизор. Большие окна с видом на море, диваны, каких я уже лет двадцать не видел. Мне объяснили, какие тут ловятся каналы, и Хавстейн принес мне булочки, апельсиновый сок и датскую газету. Он уезжает в Торсхавн, вернется вечером.
– Никуда не уходи, – сказал он.
– А куда мне идти?
– Вот именно.
Он ушел, а я сидел как истукан на диване, уставившись через окно на воду, на море, и ждал, что вода вот-вот поднимется, разобьет окна, осыплет меня стеклянными осколками, заполнит комнату и вынесет меня из дома. Но этого не произошло: море спокойно лежало голубым пледом, укрывающим мир, а в лицо мне светило солнце.
Предел скуки наступает даже при нервозности, и через час мне надоело обозревать простирающийся передо мной вид. Я оставил в покое море и оглядел комнату. Она была большая, примерно сто квадратных метров, с двухметровыми потолками, к которым кто-то умудрился прикрутить лампы – большие и синие, которые в темноте наполняли комнату золотистым светом. Мебель, стены – все в коричневых и голубых тонах, будто из старых песен. Ковры, ткань – все это воссоздавало атмосферу жилья. ДОМ. В центре нестройным полукругом стояли три дивана, из-за размеров комнаты выглядели они совсем крошечными, почти смешными. К западной стене прижались три крепких стула, скорее даже кресла, наподобие таких стояли дома у дедушки. Он с утра до вечера просиживал в таком красном кресле – читал или просто смотрел в пространство, а под конец уже только смотрел. Помню, однажды в мае, во вторник, пришли мы как-то к нему в гости, шел дождь, дедушка, как всегда, сидел в своем кресле, глядя в пространство через подзорную трубу. Мы с мамой присели на его кровать, но он не обращал на нас внимания, даже когда мама несколько раз окликнула его и когда поставила на столик перед ним блюдо с «Твистом». Он всегда очень любил «Твист», собирал золотистые обертки от шоколадок и карамелек – и хранил их в коробках из-под обуви под кроватью. Все еще не замечая нас, он схватил вдруг подзорную трубу, навел ее на противоположную стену и, подкрутив линзы, уставился на фотографию бабушки. А потом опять положил трубу на колени. А через минуту вновь поднял ее, чтобы опять посмотреть на бабушкину фотографию, все приближая и приближая ее, представляя, что та стоит прямо перед ним, в комнате, будто в комнате только она и есть. Мы с часок посидели с ним, и все это время дедушка только и делал, что поднимал трубу и смотрел, поднимал и смотрел. Постоянно. Через месяц я опять пришел к нему. Дедушка так же сидел в кресле и смотрел на бабушкину фотографию. Даже поза у него не поменялась. А в следующий раз мы пришли с отцом, поставили кресло в фургончик и отвезли его в новый дедушкин дом. Однако комнаты в новом доме были слишком маленькими, дедушке никак не удавалось сфокусировать подзорную трубу, изображение расплывалось, бабушкино лицо исчезало, а вслед за этим начал исчезать и сам дедушка – он исчезал неделями, а потом его совсем не стало. Кресло вновь погрузили в фургончик, отвезли к нам домой и поставили в коридоре. Так вот, на этой фабрике были такие же кресла. Сделанные в то время, когда считалось, что мебель должна служить веками. С минуту я раздумывал, не сесть ли мне в одно из них. Но не сел. Вместо этого я поднялся, встал прямо посреди комнаты, глядя в окно. Птичий гомон и ветер приумолкли, утонув в доносящемся с кухни ровном жужжании холодильника.
Сколько я так простоял? Наверное, несколько минут. Потом я в конце концов поплелся на кухню, прошел через нее, мимо окон, повернул налево и вышел в прихожую. Когда я зашел сюда в первый раз, не заметил, что она тоже просторная. Там было красиво, чисто, будто даже стены заботятся о тебе, словно кто-то жизнью пожертвовал, чтобы спрятать фабрику за картинами, за цветами в больших горшках и под паркетом на полу. Пройдя через прихожую, я подошел к другой стальной двери, повернул ручку, подождал, пока замок щелкнет, но щелчка не было, я просто открыл дверь и очутился в узеньком коридоре. Когда мои кроссовки касались голубого линолеума, раздавалось эхо. Здесь было еще две двери, но не такие массивные, обычные деревянные двери. «Гардероб А» и «Гардероб Б» – было коротко написано на них. Я решил начать с конца и открыл дверь в гардероб «Б». Внутри было темно, я пошарил по стене в поисках выключателя, нашел и нажал. Вспыхнул свет. Я оказался в гардеробе. Он был как любая другая раздевалка. Металлические шкафчики, старые выцветшие плакаты, оставшиеся от рабочих, которые раньше тут переодевались и у которых были свои идеи. Эти идеи они и выразили на шкафчиках – «Долой НАТО», «Долой ядерное оружие», «Долой все!» и тому подобное. Плакаты с рекламой автомобилей, которые теперь уже, поди, и не выпускались, по некоторым плакатам заметно было, что их пытались содрать, но это не совсем удалось, бумага цепко пристала к металлу. И конечно, прямо в центре стояла деревянная скамейка, потрескавшаяся и поцарапанная. Я как наяву представил себе ту жизнь, которой уже давно нет: вот холодным февральским утром сюда приходят рабочие, они снимают теплую одежду и вешают ее в шкафчики, вот они прикрепляют новые плакаты поверх старых, вот достают спецовку, жесткую от застарелой грязи и пота. Им хочется спать, разговаривают они мало, это всего лишь очередной обычный день. Надо начинать работу, разделывать рыбу, чистить ее, сортировать, солить и упаковывать, а потом, может, погружать в машины, которые с утра поедут в город и остановятся перед большими кораблями. Ящики с рыбой выгрузят сначала на асфальт, потом перенесут на корабли, а корабли поплывут на Шетланд, на Оркнейские острова, в Норвегию, не знаю, куда еще, может, в Англию, Францию или Италию? Всем, кому нужна рыба, у кого недостаточно собственной, а по пути им встретятся корабли из Англии и Исландии, тоже груженные рыбой, только везущие ее в другую сторону. Где-то там, в море, одни будут сигналить другим, раздастся гудок, и сверкнут бортовые огни. А потом рыбу в чужом порту выгрузят на берег, ящики перенесут в другие машины, которые повезут рыбу в магазины, где ящики вскроют, а их содержимое выложат на прилавки. В магазины придут мамы с папами и положат рыбу в тележки, корзинки и авоськи. А потом на миллионах кухонь рыбу приготовят, и дети будут капризничать, требуя соли и перца, а отцы примутся рассказывать о своей молодости. Жители всей страны будут есть эту рыбу, корабли возьмут обратный курс, а на фабричную раздевалку в это время как раз вернутся рабочие, которые сядут на скамейку, оставляя после себя царапины на ее деревянной поверхности, натянут брюки, сапоги, свитер, а поверх него – еще один, а потом еще куртку, рассядутся по машинам и поедут по домам. В горле у них будет стоять привкус трески, а дома мать как раз подаст на ужин рыбу, привезенную откуда-нибудь из Глазго. На дворе благословенные пятидесятые, и дети все еще послушны. Причесанные, в юбочках и свитерах, они сидят, сложив вымытые руки, молятся, улыбаются друг дружке белоснежной улыбкой и едят рыбу и рассказывают о том, что произошло за день. На дочке длинная юбка и толстые колготы, волосы заплетены в косички. Отец пересказывает что-то из газеты, а остальные слушают, ведь отец так много знает. Мать умеет вкусно готовить и хорошо шьет, она моет посуду и помогает младшей сестренке вязать крючком и спицами, она рассказывает о том, как нужно прожить жизнь, какого выбрать мужа, и об отце, который сидит на втором этаже и помогает сыну учить географию. Они читают про Китай, где много коммунистов, но страна пока еще держится, каким-то чудом все еще держится. Наступает вечер, потом наступит ночь, а за ней придет утро, отец опять сядет в машину и поедет на север, на фабрику, погруженный в свои мысли о том, как устроен мир. А спустя десять лет он придет домой, будто во сне, потому что именно тем вечером произойдет это – экипаж «Дискавери» достигнет Луны, той ночью «Игл» совершит посадку в Море Спокойствия. Телевизоров ни у кого еще нет, телевизоры на Фарерах появятся только к концу восьмидесятых, а фарерский канал – «Сьоунварп Форейа» – и того позже. И параболических антенн тоже ни у кого нет, поэтому все усядутся перед радиоприемником, и той ночью спать никто не ляжет, вся семья будет сидеть в гостиной, перед камином. Мать со старшим братом сядут на диван, а с ними – младшая сестренка, которая уже решила уехать с Фарер и которая видит себя покорительницей всего белого света. Все молчат, все слушают радио и ждут, и вот первый человек ступает на Луну, и они слышат, как там, на Луне, он разговаривает. Теперь все изменится, ничто не останется прежним, и как же тяжело вставать на следующее утро и ехать на фабрику, но как раз по дороге тучи вдруг расступаются, а над ними видно голубое небо. Середина лета, и большинство
Выключив свет, я осторожно прикрыл за собой дверь. Раз уж начал, я дернул ручку гардероба «А». Дверь поддалась. Еще одна раздевалка, однако пользовались ей не часто. Такое впечатление, что здесь был склад, здесь громоздились ящики, старые матрасы, рыболовные снасти, еда, пиво. И всякое прочее. Склад.
Я взглянул на настенные часы. Десять минут шестого. Я не знал, когда вернется Хавстейн. Вечером. Он был в Торсхавне. Разговаривал с Йорном, а может, еще с Роаром и Томасом, гитаристом. Или только с Йорном. Хорошо бы только с ним. Остальным не обязательно все слышать. Ясное дело, они и так узнают, но пусть лучше от Йорна, ему ведь я почти обо всем рассказал, он знает, что говорить и что делать. И я догадывался, что Йорн позвонит моим родителям. После обеда он позвонил бы маме или поговорил бы с отцом, если к телефону подойдет он. Я примерно представлял, что Йорн мог сказать и какими словами. Мама захотела бы позвонить сюда, но она не знает номера, а отец решил бы приехать, прилететь сюда и поговорить со мной, но я сейчас не в состоянии разговаривать с ними, я не знаю, что им сказать. И Йорн смог бы объяснить это маме, что нужно подождать, что всем нужно подождать, когда я вернусь, ясное дело, я вернусь к ним, мне только необходимо сначала собраться с силами, немного подумать, потому что за последнее время – за последний год – столько всего произошло и так быстро, прямо будто на видеокассете, когда ее перематывают вперед. И вот кассету наконец зажевало. Получился спутанный клубок. И даже если ее вынуть и прокрутить пленку, все равно не поможет. Нужно осторожно открыть видеомагнитофон, ручкой или карандашом вытащить ленту, расправить ее и аккуратно прокрутить кассету, чтобы пленка вновь легла на свое место, а затем снова поставить кассету в магнитофон и включить воспроизведение. Мне нужен ремонт. Кассету мою пора чистить.
Теперь я думал только о Йорне, представляя, как они с этим непонятным мне Хавстейном сидят где-нибудь в кафе в Торсхавне, Йорн подпирает рукой голову и отстукивает мизинцем по переносице такт какой-то мелодии, которую только он и слышит. А Хавстейн объясняет, говорит, не знаю уж, о чем, надеюсь только, он скажет, что кассету мою зажевало, но что через какое-то время пленку опять можно будет восстановить и совсем необязательно идти менять ее на новую. Просто при просмотре потребуется немного терпения и киномеханик, который не уйдет, как только фильм начнется, а будет на всякий случай постоянно следить за показом.
Внезапно меня осенило: мне нужно поехать в город и самому поговорить с Йорном. Или пусть он приедет сюда. Йорн. Прикрыв за собой дверь раздевалки, я пробежал на кухню, схватил куртку, выскочил в коридор, надел ботинки, открыл тяжелую стальную дверь и вышел на улицу. Погода изменилась, теперь моросил дождик, который в считанные секунды намочил меня с головы до ног. Я пошел к полю, к дороге, и тут вдруг понял, что не знаю, куда идти, вокруг никого не было, но я все равно шел, оставив Фабрику позади, высматривая автобусную остановку или какой-нибудь другой общественный транспорт, но, как я выяснил позже, шел я в противоположном от остановки направлении. Мне нужно было поговорить с Йорном, сказать ему, что все образуется, просто я немного устал от всего этого, ведь правда, но все пройдет, а Йорн остался в Торсхавне, я скучал по Йорну, почти как ребенок скучает по маме. Я шел по дороге, волосы у меня намокли, потом дождь прекратился, подул ветер, и я осознал, насколько тупо поступил. Такое мне не под силу. Отсюда до Торсхавна идти придется много часов. Если я вообще пошел в правильном направлении. Я ведь могу прийти к морю. Поблизости нет ни одной автобусной остановки и ни одного автобуса. Должно быть, скоро возвратится Хавстейн, и продолжать путь нет никакого смысла. Я остановился, прямо посреди дороги, на вершине холма. Полная остановка двигателя. Я именно здесь. В Гьогве. На Фарерах. И здесь я должен остаться. Пока не сбавлю скорость. Пока все не утихнет. Развернувшись, я пошел обратно, к Фабрике, возвращаясь к началу. Спускаясь с холма, я машинально передвигал ноги, а ветер дул мне в спину. Из-за облачной пелены все вокруг начало темнеть, зелень приобрела коричневатый или сероватый оттенок, в некоторых домах зажегся свет, спрятавшись за шторами, любопытные фарерцы смотрели, как я прохожу мимо их деревянных домиков, так что я будто сквозь строй шел, но незамеченным не остался никто из нас.
Он стоял высоко на холме. Я почти уже подошел к Фабрике. Он стоял на небольшом перекрестке, где тропинка, ведущая к Фабрике, встречается с тропинками, ведущими к морю, слева от домиков. Рядом с фабричным почтовым ящиком стоял маленький мальчик. Он смотрел на меня, словно на ужин, на который и не надеялся, но который, если получится, он обязательно съест.
А потом начался дождь. Опять.
Такой же дождь, как и раньше. Совсем не ливень, всего лишь едва заметная изморось, но одежда промокла в считанные секунды, я до подбородка застегнул молнию на своей тонкой куртке, влажные брюки прилипли к ногам. Рядом с фабричным почтовым ящиком стоял мальчик. Я подошел к нему, а он молча следил за мной взглядом. Я попытался улыбнуться ему, искренне, по-детски, но у меня не очень-то получилось. Когда он оказался уже позади, на расстоянии метров двух, он меня окликнул. «Ты тут живешь, – спросил мальчик, – на Фабрике?» Остановившись, я повернулся, не зная, что ответить. Я не знал, где живу, поэтому сказал, что приехал только сегодня. «Утром». Ему было лет девять-десять, может, одиннадцать, и был он какой-то мелкий, его ровесники явно крупнее, если память мне не изменяет. На нем были очки с почти незаметной оправой. Может статься, он вырастет красивым мальчиком, очень красивым, лет через десять станет самым красивым мальчиком во всем поселке, а может, так и останется совсем незаметным, как обстоятельства сложатся, сразу и не скажешь. На нем была дутая куртка, черная-черная, от дождя она намокла, и он продрог, поэтому до конца застегнул молнию, а руки засунул в карманы. «А ты вообще-то откуда?» Я ответил, что из Норвегии, а мальчик сказал, что никогда там не был. Но зато он был в Дании, два раза, в Копенгагене. «Тиволи», – сказал он. «Розовые сосиски», – сказал я. «АГА!» – сказал он. Вкусные эти розовые сосиски. «В Норвегии все так же, как и здесь, – сообщил я, – только еще деревья есть. И народу чуть побольше. А так – все то же самое». Он посмотрел в сторону, не зная, что еще сказать, шел дождь, было холодно, и мы толком не знали, о чем разговаривать, на моем Западном фронте было без перемен, поэтому я спросил: «А ты сейчас куда?» – «К Оулуве пойду», – быстро ответил он, повернулся и махнул рукой на один из деревянных домиков, стоящий чуть поодаль от остальных. «Твоя девушка?» – обязательный вопрос. «Подруга», – так же заученно ответил он. Замечательно, с формальностями улажено. «Меня Софус зовут», – сказал он. «Матиас». – «В Гьогве живет пятьдесят четыре человека», – сказал Софус. «Это немного», – ответил я. «Ага, – сказал он, – всего ничего». А потом он попрощался – «бай-бай» – и ускакал вприпрыжку, топая кроссовками по тропинке. Когда он подошел почти к самому домику, он позвал Оулуву, и я заметил, что в окошке промелькнула чья-то тень. Потом она выглянула, крикнула что-то в ответ и исчезла. Я услышал, что дверь открылась и снова закрылась. Я добрел до Фабрики, открыл дверь и вернулся к безлюдью и шуму ничтожности.