Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева
Шрифт:
Я застал его еще дома, хотя он уже получил распоряжение отправиться на гауптвахту, так как являлся ответственным за свой взвод.
Свое несчастье он перенес стоически. Мне кажется, его преследовал какой-то злой рок.
Корпус он кончил слабо, но был хорош по математике и по строю. Он мог бы получить вакансию в артиллерийское училище, если б за него внесли оплату за первый год. Но денег не нашлось, и благодаря этому он попал в Константиновское пехотное училище, откуда вышел в 23-ю артиллерийскую бригаду для совместного служения с отцом. Когда папа получил 2-ю бригаду, тетя Туня, души не чаявшая в Володе, со слезами отчаяния настояла на переводе его туда же, но при этом его снизили по старшинству, и он оказался рядом со мною, выпущенным на три года позднее.
Он
Видимо, его тесть, Мусселиус, пустил в ход все свое влияние, чтоб спасти его от более тяжелых последствий. Но так или иначе, он уехал, поручив мне свою молоденькую жену, для которой уже заранее достал билеты в оперу и не хотел лишать ее хоть этого маленького развлечения.
– Где ты пропадал, бессовестный ты человек? – встретили меня товарищи. – Наверное, ухаживал за Катей Мусселиус [62] ?
62
Катя Мусселиус – младшая сестра Елизаветы Андреевны.
– На этот раз ты ошибся, Ропик. Я ухаживал за ее старшей сестрой.
– Ну ладно, а мы уже решили, что ты продолжаешь строить куры Кате, узнав, что ее отец получает наш дивизион.
– А если бы и так?
– А, бесстыдник!..
Мусселиус действительно получил наш дивизион. Красивый, блестящий адъютант его Рооп имел все шансы на полный успех. Но он «клевал» – он был в долгу как в шелку и вдобавок имел двойню слева и невесту справа. Мать, поддерживавшая его материально, скончалась, и он как-то стал ослабевать. Перед решительными испытаниями, на стрельбах, он чувствовал себя не в своей тарелке, робел, беспомощно оглядывался на окружающих и, хотя выпивал рюмку-другую для храбрости, это не помогало.
– Ропик, да что же это ты опять скисовал? – спрашивали его после стрельбы. – Из орла да вдруг стал курицей!
– Ах, мой милый, я и сам не знаю. Все мне кажется как в тумане. Смотрю кругом себя и вижу одни свиные рыла…
Это тоже было одним из его любимых выражений.
Наконец, он взял отпуск, чтоб «готовиться в академию». Добряк Мусселиус опять заплатил кое-какие его должишки, а аксельбанты он сдал Баклунду, который уже давно мечтал о них, чтоб показаться своей невесте.
Увы! Это уже не была его первая любовь: отцовские расчеты взяли верх над сердцем. Он женился на дочери богатого книгоиздателя.
Свадьбу отпраздновали блестящим спектаклем, удачно инсценированным стариком Девриеном в его доме на Васильевском острове.
В церковь и на дом шафера брали роскошные кареты, обитые белым атласом. Басков вез сестру Яльмара, «умный академик» Гнучев – мадемуазель Нобель (впоследствии вышедшую замуж за доктора Алейникова), а я – мадемуазель Ле Пен, сиротку без матери.
Спектакль состоял из нескольких отделов. В первом фигурировали олимпийские боги – здоровенный Юпитер с громом и молнией под мышкой и такая же массивная Юнона, старавшаяся привести в повиновение Марса с Венерой, Вулкана и прочих. Афину вытащили в последний момент, так как она никак не могла застегнуть золотую кирасу, облегавшую ее мраморные плечи; а Юпитеру принесли штаны, лишь когда он должен был сесть на трон. Следующий отдел – был коротенький водевиль, основанный на ревности старого мужа, которого играл я, к любовнику, которого играл ее брат. На репетиции я являлся усталый, и все шло колесом. Мой соперник играл очаровательно. На празднике вышло как раз наоборот.
В сцене, где она выходит «в дезабилье» [63] и я осыпаю ее упреками, а она успокаивает меня словами: «Извините-с, это белое матине», – в залог примирения я должен был посадить ее к себе на колени и осыпать поцелуями. Безжалостная цензура вычеркнула и то и другое; даже белое матине заменили голубым, что лишало сцену смысла. Даме, во имя требований ее мужа, разрешено было только сесть на ручку моего кресла.
63
Дезабилье (нем.) – легкая домашняя одежда (обычно женская), не носимая при посторонних. «Быть в дезабилье» – быть не вполне одетым.
Но каков был мой ужас, когда я увидел, что суфлер – это уже был настоящий муж, – бросив книжку и приподняв будку, впился в меня своими круглыми глазами… Однако все это только придало мне жару: я сыграл, как и сам не рассчитывал, и заслужил общее одобрение.
– А мы все были уверены, что вы провалите пьесу, – уверяли меня зрители.
В заключение – все отделы велись к этому – все таланты обрушились на молодых свежими картинами и веселыми куплетами, подчеркивая деликатные моменты их сватовства на всех языках, образующих «Василеостровский жаргон».
Оба новые командира – мы звали их «Schulund Fuhrleute» – явились уже на готовое. Они были далеко не знатоки в стрельбе. Фурман знал хозяйство и службу и «управлял» батареей через своего фельдфебеля, сидя в канцелярии.
– Маловечкину восемь суток! – с негодованием восклицал рыжий «Малюта» (так его прозвали). – Так он смеяться будет!
– Ну что же, двадцать?
– Так точно, меньше уж никак нельзя.
Офицерам было не так тяжело, как прежде. Они работали лишь как безответственные инструменты. Но солдаты, бледные и измученные, чувствовали себя не лучше, чем при Мрозовском. Тогда командовал полковник, а сплетничал фельдфебель; теперь заправлял фельдфебель, а командиру оставалось только сплетничать. Старшим офицером был к нему назначен капитан Крутиков, кончивший Академию Генерального штаба по 2-му разряду и вернувшийся перед китайским походом. Он принял хозяйство от Баскова.
Нашей батареей командовал Александр Евгеньевич фон Шульман – прямая противоположность желчному и мелочному Фурману.
Мягкий и корректный в обращении, он ни во что не вмешивался, тем более что обладал ничтожными понятиями в службе. Глубоко расстроенный смертью любимой сестры, с которой прожил всю жизнь, он постоянно прибегал к морфию, но и это не помогало. Сверх того, он занимался оккультными науками и, когда начинал рассказывать небылицы, которые видел своими глазами у индийских йогов, или уверял, что он состоит капитаном папской гвардии, приходилось переводить разговор на ближайшие предметы. Мне он доверял все и в обращении был спокойный, тактичный и выдержанный человек. Ко всему прочему, я обнаружил в Александре Евгеньевиче еще одну черту: в делах чести его советы были непогрешимы. Какие бы ни были его слабости, и офицеры, и солдаты окружали его стеной, ревниво оберегая честь батареи и своего командира, и это еще более сплотило нас в одну дружную семью. Мы закрывали все его недостатки, выполняли все его функции. На стрельбах батарея стреляла сама, что бы ни командовало начальство. На маневрах она блистала, вызывая похвалы высшего начальства. А на парадах командир становился на фланг и салютовал шашкой, уверенный, что все произойдет само собою. Казалось, он и сам не отдавал себе в этом отчета. Так было хорошо и нам, и ему.
Но это же самое вызывало невольную зависть посторонних. Мы должны были держать ухо востро, чтоб чем-нибудь не вызвать нареканий на наш порядок, в котором не замечалось ни проступков, ни наказаний, и где люди поражали своей беззаботной веселостью и беспечной удалью. Малейший инцидент сейчас же навлек бы на нас обвинение в отсутствии дисциплины и требований мертвящей рутины, против которой всегда боролись лучшие умы Русской армии. Но где тонко, там и рвется…
Майский парад. Царский кортеж проходит пятую линию, где по ниточке выровнена вся гвардейская артиллерия. Вот он поравнялся с командиром дивизиона… тот салютует… И вдруг, о ужас!. Буцефал нашего командира, испуганный неожиданными звуками «Гвардейского похода», поворачивается задом и пятится на самого Государя… Боже мой, он уже в двух шагах от царского коня!..