Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева
Шрифт:
После кружки чая в огромной нетопленой столовой, где в полумраке виднелись портреты царей и бывших кадетов во весь рост в раззолоченных рамах, мы строем шли в классы. Каждый час бывали перемены в пять минут, и все выбегали в рекреационный зал, украшенный большим стенным образом и гравюрами по стенам. В 12 часов строем шли на завтрак и в пять, после прогулки по улицам, – на обед и затем отдыхали полчаса. Один час перед уроками и полтора вечером давались на подготовку. Это была самая спокойная минута. В часы занятий были включены гимнастика, танцы, строй и отдание чести. В девять часов, после кружки чая с булкой, все должны были уже находиться в кроватях.
Но не суровый режим тяготил душу. Полное бесправие среди толпы сорванцов, невозможность думать о чем-либо, кроме как об уроках или о самообороне в этом осином гнезде, – вот что делало жизнь невыносимой. Слабенький и тщедушный, близорукий
31
То, что в наше время зовется «дедовщиной».
Часто, оглядываясь на товарищей, среди которых многие носили имена героев 12-го года, Севастопольской кампании или кавказских войн, я думал, что же будет, когда все эти маленькие сорванцы подрастут и станут взрослыми?
В один из первых же отпускных дней я поделился с тетей Адей и тетей Туней моим негодованием на цинизм товарищей. Но я был поражен, когда тетя Адя, смеясь, сказала мне, что они отчасти правы, что появление ребенка на свет не есть сверхъестественный дар Провидения, а такое же естественное явление, как появление яйца у курицы. Я был глубоко потрясен. Неужели же жизнь человека есть последствие похоти?
Я готов был принести обет безбрачия, но во всяком случае поклялся, что во всю жизнь никаких отношений с женщинами не позволю себе вне брачных уз.
Но насколько чужда была для меня товарищеская среда, настолько же офицерский состав и штат преподавателей не оставляли желать лучшего. Быть может, теперь только я вполне отдаю себе в этом отчет. Директором был Аполлон Николаевич Макаров, просвещеннейший, редкой души человек, уважаемый всеми, даже кадетами. Добрейший по природе, он был непреклонен в делах морали. Помню один характерный случай. Со мной поступили в корпус два брата Шелковниковы – дети известного кавказского генерала, оба прехорошенькие блондины, прекрасно воспитанные, особенно младший, поражавший своей наружностью.
– Дай мне твое пирожное, – попросил он раз своего товарища.
– Ладно. Хочешь за поцелуй?
– Идет!
Дело дошло до Макарова. Когда вся рота выстроилась и появилась его гигантская фигура, дрожь пробежала по спине. Трудно описать его негодование.
– Ты опозорил свой мундир, имя кадета! – кричал он. – Сорвать с него погоны! Вон! На левый фланг! Будешь ходить два месяца за ротой!
Бедняга, закрыв лицо руками, с оборванными погонами бросился на указанное ему место. Кадеты чувствовали, что существует нечто, что стоит выше пошлой обыденщины.
Макаров довел нас до седьмого класса и ушел директором «Соляного городка», бывшего подобием народного университета. Все искренне оценили его и горячо сожалели об его уходе.
Корректный и выдержанный Бродович оставил нас уже в третьем классе. Вскоре наше отделение принял Николай Петрович Алмазов. Трудно оценить с полной справедливостью этого исключительного педагога. Образованный и просвещенный, чудной души человек, он был идеалом воспитателя. Он понимал каждого из нас, видел его насквозь со всеми его достоинствами и недостатками и умел направлять каждого. Наказывал он крайне редко, но влияние его было огромное. При этом он обладал мягкими манерами и был интересен и занимателен как собеседник. На моих отпускных билетах он всегда писал: «Безупречен во всех отношениях», – и ни разу не оскорбил меня даже замечанием, так как я понимал его без слов.
Из преподавателей своей удивительной работоспособностью выделялся Василий Федорович Эверлинг. Меня он постепенно довел до обладания всеми пружинами немецкой грамматики; ради того, чтоб сделать ему приятное, я выучивал наизусть целые поэмы Шиллера и Гете, он отдавал должное моей твердости убеждений, прямоте и правдивости.
Математиком был строгий до неумолимости Михаил Дмитриевич Димитриев, грозный в обращении и горбатый. Я получал от него всегда полный балл, несмотря на отвращение мое к математике. Меня бросало в дрожь, когда он начинал: «Ну-с, вот-с, теперь пойдет-с… Андреев, Балюк, Берг и вот вы, Беляев». Пока он тянул, кадеты крестились под столом, прятали в карманы кукиши и прибегали ко всяким другим уловкам, чтоб он как-нибудь пропустил их фамилии. В Михайлов день они поздравляли его с именинами, на что он неизменно отвечал: «Спасибо-с, я-с не именинник-с», – но значительно смягчался, вызывая к доске.
В старших классах ему посвятили стихотворение:
ТОРЖЕСТВО НАУКИ
Моей нелюбви к математике немало способствовало и то, что я не видел того, что писалось на доске, – я был близорук.
По истории – отчетливый и корректный Владимир Викторович Квадри, восторженный славянофил Филевич и талантливый молодой Овальд в географии, добряк Павлович – в языках, Закон Божий преподавал умный и образованный протоиерей Петр Лебедев.
Я побивал все рекорды и только в русском, как это ни странно, не мог занять первого места. Но дело раскрывалось просто. С самого начала первым в отделении шел Шура Стогов. Красивый и цветущий, с большими голубыми глазами («Анета» – по кадетскому прозвищу), он подкупал своей наружностью, а также умением держать себя с товарищами и начальством. Оставшись, как и я, без матери (отец его был артиллерист и служил все время в провинции), он вместе с двумя сестрами попал в дом заслуженного профессора Артиллерийской академии генерала Чебышева, женатого на его тетке. Она была бездетна и вместе с незамужней сестрой ничего не жалела для своего любимца. В средствах они не нуждались. Шура приезжал в корпус на ландо дяди и осыпал сладостями товарищей, которые составляли его компанию в классе. Наши преподаватели репетировали его на дому, и он шел все время первым.
Единственным соперником для него мог быть я, но учитель по русскому, Евлампий Михайлович Архангельский, ставил мне баллом ниже по сочинениям. Только при самом выпуске я перегнал Стогова по всем предметам, и 11 по русской письменности не помешало мне попасть на мраморную доску. Это соперничество принесло мне пользу, так как я привык к усиленной работе.
В конце пятого класса я стал завоевывать себе положение стойкостью и непоколебимостью характера.
В классе застряло пять второгодников, все в другом отделении. Пользуясь раболепством других, они продолжали третировать младших по старой привычке, пока не наткнулись на одного из наших. Возмущенные неуважением, второгодники послали ему приказ явиться в уборную, где его неминуемо ждала расправа. Он отказался и прибежал в класс просить защиты, так как громилы грозили вытащить его оттуда. Все обещали поддержать его, но когда в коридоре послышались шаги, попрятались за своими партами, и у дверей остался я один. Увидав сопротивление, все пятеро налегли на дверь, и я был отброшен до противоположной стены. При полном бездействии остальных Александров, так звали инициатора, бросился на свою жертву, загнал его за доску, повалил и стал тузить чем попало. Ближайший к ним по парте Дьяконов бросился туда же и, собравшись с силами, двинул его кулаком в спину. В эту самую минуту появился подполковник Алмазов и восстановил порядок. Все пятеро были выгнаны из корпуса. После этого «цук» уже больше не возобновлялся.