Ген Истины
Шрифт:
– Не то, – прошептал Алсвейг. Лицо у него было серым от боли. – Ситамптонат… Там коробка…
Дрожащими руками писатель извлек из металлической коробочки капсулу ситамптоната, протолкнул сквозь полиэтиленовую оболочку, высвобождая тонкое металлическое жало.
– Нужно снять плащ, пиджак… – он и сам понимал, что говорит чушь. Пытаться оторвать оплавленную выстрелом ткань от поврежденной кожи без обезболивающего было чистым садизмом. Гудерлинк неловко попробовал разжать пальцы друга и освободить рану. В конце концов плюнул и ввел иглу между пальцами, надеясь, что не сможет сделать хуже, чем уже есть. Алсвейг заскрипел зубами, сквозь его плотно сжатые губы вырвался стон.
– Выгляни в коридор… не наследил ли я…
Гудерлинк осторожно высунул голову за дверь
– Вроде бы нет. Лекарство действует?
– Не знаю… По-моему, стало немного лучше. Когда боль стихнет, попробуй освободить рану и перевязать ее.
– Может, вкатить тебе еще одну дозу?
– Не надо. Эта штука отшибает желание думать, а в наших обстоятельствах это верная смерть. Я потерплю.
Они помолчали.
– Послушай, неужели этот охранник собирался нас убить? – спросил Гудерлинк, перед взглядом которого все маячил человек в оплавленном на груди комбинезоне.
Алсвейг, до этого сидевший прикрыв глаза, посмотрел на него непонимающе.
– Он даже пытался это сделать, если ты не заметил. Извини, Томаш, мне жаль, что я тебя в это втянул. Но никого другого у меня на примете не было, а одному мне не справиться. Как запутано, Томаш, как все запутано! Если бы ты только знал… Мне приходится взвешивать каждый свой шаг, а времени раздумывать чаще всего нет. Когда читаешь старинные книги, там все очень просто. Но когда пытаешься жить по этим законам – не убивать, не лгать, не покушаться на чужую свободу выбора…
– Неужели ваша истина обязательно требует крови? – с горечью спросил писатель.
– Она – не наша. Истина не может принадлежать кому-то. А что касается крови и жертв, то вспомни Христа. Ты ведь читал Евангелие?
– Да, но Он-то ведь жертвовал собой, а не другими!
Алсвейг глубоко вздохнул.
– Я – человек войны, Томаш. Уже больше двадцати лет я только и делаю, что то ухожу на фронт, то с него возвращаюсь. Когда истина требует крови, это еще не так страшно, а вот когда люди гибнут тысячами, сами не понимая за что… Какая истина приговаривает к смерти народ за народом в нашем веке? Тебе никогда не доводилось воевать или хотя бы служить в армии?
– К счастью, нет.
– Наверное, действительно к счастью. Ты не видел развалин города, в котором провел детство, и больниц, уничтоженных бомбежкой! Невозможно жить в этом мире и остаться не запачканным. Если человек не убивал сам, значит, он молчаливо соглашался, что убивает кто-то другой. В мире идет бесконечная война, Томаш, лишь несколько оазисов, обнесенных кордонами и прикрытых с воздуха службами ПВО, еще существуют мирно и цивилизованно, не желая считаться с тем, что творится вокруг. Там живут милые, неплохие люди. Но беда в том, что никто из них уже давно не хочет ни в чем по-настоящему разобраться. Они добились комфорта для тела и относительного спокойствия для души, у них есть чем пощекотать нервы, когда бывает скучно, и утешиться, когда устанешь от щекотки. Это, в сущности, все, что им надо. И боятся они, по большому счету, только того, что у них кто-то все это отнимет – а не лжи, несправедливости или еще чего-нибудь. Ты – первый, с кем я за последние десять лет спорю об Истине…
Алсвейг уже не выглядел таким бледным, и Гудерлинк спросил:
– Как твоя рана?
– Кажется, ситамптонат подействовал. Попробуй перевязать.
Писатель вынул из санитарного пакета ножницы и осторожно разрезал рукав плаща вокруг раны. Пиджак, видимо, почти не содержал синтетики, поэтому отделился легче. Пришлось немного помучиться с водолазкой, но в конце концов ему удалось освободить поврежденную руку. Рана выглядела ужасно, хоть кровотечение и прекратилось. Гудерлинк на всякий случай продезинфицировал ее снова, выдавил из тюбика ранозаживляющую мазь и, как умел, наложил повязку. Алсвейг все время молчал, только прерывисто дышал, из чего можно было заключить, что боль он все-таки чувствует. Писатель боялся смотреть ему в лицо и, только закончив обработку раны, поднял глаза. Франк был бледен, на лбу у него обильно выступила испарина.
– Все-таки нужно было вколоть тебе еще обезболивающего…
– Ерунда! Все хорошо. Томаш… Ты вправе меня судить и даже осуждать. На мне хватает и грязи, и крови, и, наверное, никакой истиной этого не оправдаешь. Но мы должны добраться до цели – чтобы мир изменился. Если что-то случится со мной, значит, ты должен будешь добраться и передать ампулу. Когда сыворотка с геном Истины будет вводиться людям, как простая прививка, они не смогут не измениться. И человек, который хочет понять смысл собственного существования, не будет одинок среди других людей, потому что все станут рано или поздно задаваться тем же вопросом. И мир перестанет быть плоским и беспорядочно суетливым, потому что в нем снова появится вертикаль, устремленная к небу…
– Это вроде Вавилонской Башни, что ли?
– Нет, – Алсвейг усмехнулся. – Гораздо правильнее, тоньше и лучше. Ты не веришь в это?
Гудерлинк нервно пожал плечами.
– Я всю жизнь прожил как умел. Не думаешь же ты, будто в один день я изменюсь и начну верить во что-то, не имеющее никаких подтверждений в моем собственном опыте!
Журналист утомленно прикрыл глаза.
– Не думаю. Хотя бывало и такое.
Гудерлинк порылся в сумке и вынул свой любимый свитер из мягкой пестрой шерсти.
– Прежде чем начнешь дремать, Франк, тебе нужно переодеться. Не ходить же с отрезанным рукавом! Давай помогу.
Гудерлинк и сам не прочь был бы отдохнуть. Сейчас, когда напряжение спало, он снова чувствовал боль в ушибленных руках и ногах, бока ныли, а кожа под дезинфицирующей маской зудела и саднила. Кроме того, он был уверен, что у него поднимается температура, но доставать термометр не стал. На самом деле, его гораздо больше волновал Франк – и в смысле телесного здоровья, и в смысле душевной нормы. Писатель все пытался вырваться из липких объятий происходящего и посмотреть на все отрешенно, как бы со стороны. Он чем дальше, тем меньше хотел принимать правила игры, в которую оказался втянут, но бросить Франка одного не мог. Это казалось ему самому несколько странным, потому что до нынешнего вечера их с Алсвейгом отношения трудно было по-настоящему назвать близкой дружбой. Они познакомились десять лет назад в Швейцарии, где произошло ужасное крушение поезда. Предполагалось, что это был теракт. Гудерлинк тогда ощущал себя заново родившимся: он сам собирался ехать этим поездом, а спасло его только то, что человек, с которым ему необходимо было встретиться по поводу издания очередной книги, безбожно его задержал. Писатель мчался на вокзал, внутренне проклиная партнера, и проклинал его вдвое яростнее еще полчаса после отхода состава – пока не узнал о крушении. Когда узнал и услышал о предполагаемом количестве жертв, то опустился на мягкую скамью в зале ожидания и заплакал.
– Там был кто-то из ваших родных? – услышал он над собой участливый голос.
– Нет… нет… Это я… я должен был ехать этим поездом!
По лицу незнакомца, задавшего вопрос, промелькнула какая-то тень.
– Надо же… Я тоже. Значит, мы еще зачем-то нужны на этой земле, – мягко сказал он, присаживаясь рядом. Это и был Алсвейг.
Следующим совпадением оказалось то, что они из одного города. И вот уже десять лет они встречались по пятницам в небольшом кафе на углу, играли в шахматы, разговаривали о вещах то важных, то не слишком значительных. Они нравились друг другу, хотя были слишком разными, а может быть, как раз поэтому. Гудерлинк вскоре стал замечать, что главные герои книг, которые он писал в эти годы, все меньше напоминают его самого, все больше – Алсвейга… И то сказать, военный журналист, – подтянутый, решительный, подвижный, – гораздо больше подходил на роль героя, чем сам Гудерлинк с его рыхлостью, рассеянностью и привычкой потакать своим многочисленным слабостям. Мог ли он тогда думать, что однажды окажется на пару с раненным Алсвейгом в этом купе, в поезде, мчащемся сквозь вечную подземную ночь, и в руках у них будет нечто, способное изменить судьбу человечества!