Генерал Багратион. Жизнь и война
Шрифт:
Теперь о потерях французов. Сведения о них также существенно разнятся в мемуарной и научной литературе. Неточность источников, политическая заданность при подсчете потерь Великой армии, разница в методиках расчетов — все это привело к тому, что цифры потерь Великой армии в сражении на Москве-реке колеблются от 10 до 58,5 тысячи человек. Наиболее выверенной кажется цифра около 30–34 тысяч64. Иначе говоря, потери русской армии были больше французских — несмотря на то, что атакующая сторона обычно теряет больше, чем обороняющаяся. Причина здесь, по-видимому, в большей эффективности огня французов и в том, что русские полки гибли во время многочисленных яростных контратак на захваченные французами укрепления.
Тогда же, еще задолго до споров в историографии о том, кто победил или проиграл на Бородинском поле, была зафиксирована двойственность, некая амбивалентность сложившейся ситуации. С одной стороны, наши войска, хотя и были безусловно сбиты со своих позиций, но, отойдя, устояли и не были разбиты, не обратились в бегство и морально готовы были наутро продолжить сражение. С другой — французы захватили наши позиции, но ночью отошли с них. Формально выходит, что по всем принятым тогда законам войны битва кончилась вничью. Обе стороны считали себя победителями: русские — потому что выстояли, а потом ушли сами, а французы — потому что в конечном счете поле осталось за ними и противник наутро покинул не только это поле, но и Москву, ради защиты которой и было устроено сражение. Поэтому в противоречивости рапорта Кутузова об оставлении Москвы нет, как это ни парадоксально, противоречия: «После столь кровопролитного, хотя и победоносного с нашей стороны от 26-го числа августа сражения, должен
Где же вы, друзья? Думая о произошедшем на Бородинском поле, нельзя не задаться вопросом: а что же Тормасов и Чичагов со своими армиями? Почему повисло в воздухе совершенно логичное и своевременное суждение Багратиона, высказанное им в письме Аракчееву еще 26 июля: «Советую вам, чтобы Молдавская армия спешила идти к нам ради самого Бога. Тормасова подвигать ближе, а ту армию там иметь на место Тормасова, а особливо нужна кавалерия» Мысль Багратиона проста: освободившаяся после ратификации мира с турками Дунайская (Молдавская) армия (57,5 тысячи человек) двигается на север, на место 3-й армии Тормасова (46 тысяч человек, 168 орудий), которая на Волыни связывала австрийский вспомогательный корпус К. Е. Шварценберга и 7-й корпус Великой армии (саксонцев) генерала Ш. Ренье. После этого армия Тормасова форсированным маршем (даже в обход театра военных действий — например, через Мозырь, Рогачев, Чириков, Мстиславль) движется к Смоленску на соединение с 1-й и 2-й армиями. В случае же ее опоздания она идет южнее занятого французами Смоленска и тракта Смоленск — Москва. Главная квартира и сам государь этого совета Багратиона не приняли и, кажется, даже не поняли. 1 июля (когда 1-я армия сидела в Дрисском лагере) Александр требовал от Тормасова: «Сделайте движение вперед и решительно действуйте во фланг и тыл неприятельских сил, устремленных против 2-й Западной армии»6". Эта директива была столь же неисполнима, как и требование к Багратиону действовать во фланг и тыл неприятельских сил, устремленных против 1-й армии. В августе неспешно происходила «утряска» операционного плана активных действий армий Тормасова, Чичагова и корпусов Витгенштейна и Штейнгеля, утверждение его императором, который послал этот план Кутузову только 31 августа69, уже после Бородинского сражения. В итоге время было упущено. Молдавская армия, оставив группировку для охраны границы, 19 июля двинулась на Волынь, только через месяц, 17августа, перешла Днестр и в сентябре слилась с 3-й армией, потом «прославившейся» под командованием адмирала Чичагова на Березине тем, что упустила Наполеона. В ее составе было 43,6 тысячи человек70. Но павшим на Бородинском поле эти марши Чичагова помочь уже не могли. Это нужно было делать гораздо раньше. Может быть, Тормасову следовало бросить фронт против австрийцев и саксонцев и начать отход в Россию — союзники Наполеона вряд ли двинулись бы следом, имея за спиной Молдавскую армию. В конце концов, речь шла о защите независимости страны, безопасности ее столиц, а не об охране границ империи. Технически это было возможно — прошел же Багратион в несравнимо более трудных условиях за 22 дня 800 верст. По крайней мере, обе южные армии должны были чем-то существенно помочь главным силам, изнемогающим под непрерывным натиском противника. Собственно, это выразил Кутузов, писавший 20 августа Тормасову и требовавший от него активизации действий 3-й армии: «В настоящие для России критические минуты, тогда как неприятель находится уже в сердце России, в предмет действий Ваших не может более входить защищение и сохранение наших польских провинций, но совокупные силы 3-й армии и Дунайской должны обратиться на отвлечение сил неприятельских, устремленных против 1-й и 2-й армий», а конкретно «действовать на правый фланг неприятеля». Кутузов высказал и мысль, посетившую также Багратиона, — о рокировке 3-й и Молдавской армий: «Засим господин адмирал Чичагов, перешедший уже со всею армиею… примет на себя все те обязанности, которые доселе в предмет ваших операций входили». В тот же день Кутузов послал Чичагову копию письма Тормасову с такой припиской: «Я полагаю армию вашу перешедшею уже Днестр, а потому все то, что занимало попечение генерала Тормасова, может войти в предмет ваш. Я, прибыв к армии, нашел неприятеля в сердце древней России, так сказать, над Москвою, и настоящий мой предмет есть спасение Москвы самой, а потому и не имею нужды изъяснять о том, что сохранение некоторых отдаленных польских провинций ни в какое сравнение с спасением древней столицы Москвы и самых внутренних губерний не входит»71. Но тогда, 20 августа (а послания Кутузова были, наверное, получены через четыре-пять дней), проявлять какую-либо активность было уже поздно. Думаю, что главная вина за это упущение полностью лежит на императоре Александре, который только один был вправе решать вопросы подобного масштаба. А он, уезжая из действующей армии, не только не передал Барклаю, как уже сказано выше, командование над 1-й и 2-й армиями, но и словом не обмолвился о судьбе южных армий. И только тогда, когда Кутузов был назначен главнокомандующим всеми русскими армиями, встал вопрос о координации их действий. Но поздно! А как 1-й и 2-й армиям, захлебывавшимся кровью на Бородинском поле, не хватало помощи 3-й армии, которая бы подошла к Бородину, подобно армии Блюхера, в решающий момент поспевшей на поле Ватерлоо, и бросила бы на колебавшиеся тогда весы свою гирю — свыше 40 тысяч солдат! Несомненно, тогда Наполеон был бы утром и днем 27 августа разгромлен, его старая гвардия погибла бы, Москва бы не сгорела и вообще история пошла бы по другому пути… Но что тут рассуждать! Точка бифуркации пройдена, прошлого не вернешь, хотя интересно было бы узнать, что на этот счет думали Тормасов, Чичагов и их боевые товарищи, лакомясь поспевшими к тому времени на Украине абрикосами и гарбузами.
Отступление с Бородинского поля не казалось в армии концом сражения. Все были убеждены, что оно продолжится, если не на следующий день, то вскоре и на новой позиции, ближе к Москве. Но после непродолжительной остановки на Поклонной горе Кутузов приказал оставить Москву. Это произвело шок в войсках. Как вспоминал Маевский, «когда адъютант мой Линдель привез приказ о сдаче Москвы, все умы пришли в волнение: большая часть плакала, многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного отступления или лучше уступления Москвы. Мой генерал Бороздин решительно почел приказ сей изменническим и не трогался с места до тех пор, пока не приехал на смену ему генерал Дохтуров»72.
До сих пор причины решения Кутузова об оставлении Москвы вызывают споры в научной литературе. Всем очевидно явное противоречие между этим решением и прежними словами Кутузова, который клялся сединами, обещал лечь костьми, но защитить Москву. Об этом, как уже сказано, он писал и говорил Ростопчину, уезжая из Петербурга, это же (с упоминанием опять же пресловутых костей) обещал императору. Но по переписке Кутузова с тем же Ростопчиным видно, что он колебался. С одной стороны, он клялся всенепременно защитить древнюю столицу во что бы то ни стало, а с другой — то намеком, а то прямым текстом говорил ему о возможности роковой альтернативы: в послании от 17 августа (то есть в момент прибытия в армию!) он писал Ростопчину: «Не решен еще вопрос, что важнее — потерять ли армию или потерять Москву»". Ростопчин, как и многие другие, видел в письмах главнокомандующего лишь то, что он хотел видеть. А Кутузов оценивал все иначе, глубже и основательнее. Он видел уставшую, поредевшую армию, осознавал инерцию гигантской машины войны, которая, пыля и извергая огонь, неостановимо мчалась по Большой Московской дороге к древней русской столице. Изменить ее движение, остановить ее ход было не в его силах. В Ижорах, при выезде из Петербурга, Кутузов получил удручающую депешу: французам сдан Смоленск. Дело было почти проиграно, и якобы тогда Кутузов с горечью сказал: «Ключ от Москвы у него в руках». Это совпадает с тем, что он писал императору, — оставление Москвы «нераздельно связан(о) с потерею Смоленска»74. И так думали многие.
Ермолов писал о Кутузове, что «не укрылась от меня слабость души его и робость в обстоятельствах, решительности требовавших»78. Допустим, что сказанное Ермоловым — правда. Возможно, в этом причина знаменитой кутузовской инертности, его нежелания работать с бумагами, вообще на что-то решаться. Но кажутся при этом уместными слова М. И. Богдановича, писавшего в своей «Истории Отечественной войны», что Кутузов уступал Барклаю «в административных способностях» и Багратиону «в деятельности», но, в отличие от них, «один лишь Кутузов мог решиться на неравный бой при Бородино и на оставление столицы, священной в понятиях русского народа»79. Что он тогда думал? Может быть, он руководствовался теми же соображениями, которые высказал императору по поводу отступления Молдавской армии, когда, после победы над турками, вдруг уничтожил Рущук и еще две крепости и дал приказ отступить на левобережье Дуная: «Несмотря на частный вред, который оставление Рущука сделать может только лично мне, а предпочитая всегда малому сему уважению пользу государя моего»? Как мы знаем, с этого началась реализация продуманного Кутузовым блестящего плана победы над турками. Тогда был Рущук, теперь — Москва… Мы не можем отрицать возможность такого хода мысли Кутузова — человека прагматичного и даже циничного… Известно, что, вернувшись домой из Каменноостровского дворца, от царя, Кутузов, получивший назначение в армию, в ответ на вопрос племянника: «Неужели вы, дядюшка, надеетесь разбить Наполеона» — якобы отвечал: «Разбить? Нет! А обмануть — надеюсь»80. Как будто услышав это за тысячи верст, Наполеон, узнавший о назначении Кутузова, сказал: «Это старый лис Севера»… А. Г. Тартаковский, анализировавший взаимоотношения Кутузова и Ростопчина, высказал любопытную догадку, которая открывает нам причины столь явного обмана главнокомандующим русскими армиями главнокомандующего Москвы во время их встречи на Поклонной горе после отступления армии с Бородинского поля. Замысел Кутузова состоял в том, чтобы провести армию через Москву и затем отдать город Наполеону. Как писал его ординарец князь А. Б. Голицын, Кутузов говорил 1 сентября: «Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на Провидение, ибо она спасет армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не сможем остановить. Москва — это губка, которая всосет его в себя». Замысел же Ростопчина был совсем другим и состоял в том, чтобы сжечь столицу перед приходом противника, то есть сделать так, как поступали с другими городами и селами русские войска, отступая от западной границы. А это как раз не устраивало Кутузова — автора идеи «Москвы — губки». Кроме того, если бы Ростопчин поджег Москву до подхода к ней русской армии, то армия оказалась бы между двух огней: пылающими кварталами Москвы (а как страшны московские пожары, хорошо известно из истории) и огнем французов. Неудивительно, что в беседе на Поклонной горе Кутузов «дипломатически искусно усыпил бдительность крайне взволнованного Ростопчина, заверив его, что непременно даст у Москвы сражение Наполеону не раньше, чем на третий день, а в случае неудачи сразу же отойдет с войсками к Калуге». И когда Ростопчин вечером 1 сентября узнал, что армия уходит через Москву, он понял, что его расчеты рухнули. «Ты видишь, мой друг, — писал он жене 11 сентября, — что моя мысль поджечь город до вступления злодея была полезна. Кутузов обманул меня, а когда он расположился перед своим отступлением от Москвы в шести верстах от нее, было уже поздно». «Я в отчаяньи от его изменнического образа действий в отношении меня», — в сердцах жаловался он два дня спустя Александру I… В итоге, считает Тартаковский, поджоги в ночь на 2 сентября — лишь жалкие последствия «грандиозного по разрушительной силе, поистине геростратова замысла» Ростопчина61. Кутузов с удовлетворением писал дочери 15 сентября: «Я баталию выиграл прежде Москвы, но надобно сберегать армию, и она целехонька. Скоро все наши армии, то есть Тормасов, Чичагов, Витхенштейн и еще другие станут действовать к одной цели, и Наполеон долго в Москве не пробудет»82.
Глава двадцать третья
«Я Умру не от раны моей, а от Москвы»
Раненого Багратиона с поля битвы принесли в полевой госпиталь, а затем перевезли в Можайск. А. И. Михайловский-Данилевский волею судьбы был, может быть, последним, кто видел отъезд Багратиона из армии. Он был послан 26 августа с полковником Кайсаровым для наведения порядка при отступлении войск с Бородинского поля. «Между прочим, — писал Михайловский в своих записках, — мне случилось стоять при выезде в деревню, в которую велено было впускать одну артиллерию, а обозам назначено было объезжать селения. Казаки, находившиеся при мне, с точностью выполнявшие мои приказания… между прочим не позволяли ехать в деревню коляске, в которой находился раненый князь Багратион. Едва я увидел сию безрассудность казаков, как сейчас бросился и сам провел его коляску; мне приятно вспомянуть, что раненый герой сделал мне знак головою в изъявление своей благодарности»1.
А. П. Бутенев, находившийся в Можайске, со слов приехавшего с Бородинского поля офицера, сообщает, что на перевязочном пункте «доктора тотчас окружили его (Багратиона. — Е. А.), он очнулся, был осторожно положен на носилки, под неприятельским огнем вынесен вне выстрелов и перевязан… Уже было темно, когда подъехала к нам (в Можайске. — Е. А.) дорожная коляска, в которой везли князя один из его адъютантов и слуга, родом пьемонтец, находившийся при нем с Итальянского похода 1799 года. Для него отыскали более просторное помещение, и я не имел отрады увидать славного воина, который постоянно был ко мне благосклонен. Я слышал только его стоны, причиняемые раной и толчками закрытой со всех сторон кареты, в которую его уложили почти в бессознательном состоянии. С ним были его доктор и фельдшер»… Как вспоминал Бутенев, после приезда в Москву «очень усталый дошел я, наконец, до того дома, где находился раненый князь Багратион с некоторыми лицами своей свиты.
Мне сказали, что переезд от Можайска еще больше растревожил его рану, что ему сделалось хуже, и в комнаты к нему никого не пускают»2.
Багратиона повезли из Можайска в Москву 27 августа утром. Но езда в тряской карете была невероятно мучительна для раненого, и эскорт (а с Багратионом ехали его свита, врачи) остановился в Вязёмах, в 37 верстах от Москвы. В столицу Багратиона привезли 30 августа (Ростопчин писал: «на третий день» после сражения). По версии И. С. Тихонова, остановились в доме его дяди Кирилла Александровича на Большой Мещанской улице. «Я поспешил к нему, — продолжал Ростопчин, — он был в полном сознании, страдал ужасно, но судьба Москвы не давала ему ни минуты покоя. Кость его ноги была разбита повыше щиколотки, но сделать ему немедленную ампутацию не рискнули, так как ему было уже около 50 лет и кровь у него была испорчена. Когда утром того дня, в который Москва впала во власть неприятеля (то есть 1 сентября. — Е. А.), я приказал объявить ему, что надо уезжать, он написал мне следующую записку: “Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы”»3.
А что происходило с Москвой в тот день, знают все — наша армия, сопровождаемая возмущенной толпой москвичей, уходила через Москву к Владимирской заставе, а авангард Мюрата вступал в покинутый город. Долгое время этому никто не верил, полагаясь на афишки Ростопчина и обещания Кутузова. Как пишет Ростопчин, накануне, 29 августа, «Москва была поражена ужасом, когда ночью увидали отблеск наших бивачных огней на расстоянии 40 верст от города. Этот свет открыл и остальным жителям глаза на ту участь, которая их ожидает. Простонародье собралось в путь»4.