Генерал Ермолов
Шрифт:
— Да способен ли кто речей ваших не понять или, тем более, забыть?.. — пробормотал смущённый казак.
ЧАСТЬ 2
«...Удостой меня, чтобы я возбуждал
надежду, где мучает отчаяние...»
Слова молитвы
— Худо и хлопотно подлинно русському человеку по энтим лесам таскаться. И небо синё, и воздух, аж дух занимаецца, а всё одно погань поганая... тьфу. Эвто вам, казакам, туть раздолье верхами скакать да шашкой махать. Тьфу, разбойное племя! — бубнил солдат.
От тяжкой работы взмокла рубаха на спине его и под мышками,
— Чего смотришь, разбойник? Хучь бы спешился, хучь бы помог чем. Ишь сидить, барин-боярин.
— Не транди, лапотник, — лениво ответил Фёдор. — Я покой твоего труда охраняю. Высоко сижу — далеко гляжу.
— Не-е-е-ет, — не унимался солдат. — Не подлинно русськие вы, казаки. Помесь вы с басурманами, потому как с ихними бабами брачуетесь. И конь-то у тебя басурманской породы. Ишь нога-то у него тонка-а-а-а, длинна-а-а-а, морда злая, ишь, ишь, того гляди цапанеть.
Соколик недобро косил глазом на говорливого воина русской армии. Вторую неделю славное воинство валило лес за Сунжей. Трещали и валились под русскими топорами вековые ели и лиственницы кавказских предгорий. Трудовые коняги и волы таскали тела павших деревьев в строящуюся Грозную крепость.
А Фёдор заскучал при штабе командующего. Устал он от блеска Самойлова и Бебутова, от невнятного ворчания и вечной озабоченности Кирилла Максимовича. Командующий занят круглосуточно. Оставляя четыре-пять часов на сон, Ермолов остальное время посвящал писанию важных бумаг, чтению донесений и бесконечным переговорам со старшинами и князьями окрестных аулов. Ежедневно лично пешим ходом инспектировал строительство, беседовал с разведчиками и офицерами, осматривал пороховые склады и конюшни. Если для дела требовался толмач, Фёдор присутствовал неизменно. Если требовалась помощь по хозяйственной части, Фёдор носил воду, чистил лошадей и задавал им корм. И так устал казак от штабной службы, так захотелось ему на волю погулять, что спать худо стал. Бессонными ночами зачем-то стала являться рыжеволосая Аймани. Она приходила к нему, садилась рядом, молча смотрела, источая аромат свежей хвои. Молитва не помогала отогнать наваждение. Тогда-то и упросил Фёдор командиров отпустить его в леса погулять с командой, охраняющей лесорубов.
И вот они с Соколиком здесь, под сенью соснового бора, слушают, как над ними заскорузлый лапотник изгаляется.
— Пойду-ка я, дядя, гляну, не засел ли где в кустах лезгинец кровавый иль черкашин не подкрался ли. Неровен час, пока ты треплешься, подползёт с тылу и тебя, дурака болтливого, твоим же топором и цапанёт.
И Фёдор тронул Соколика.
Лучи полуденного солнца, пробивая кроны лиственного леса, тонули в густом подлеске. Сочная зелень, перечёркнутая тёмными штрихами стволов, источала тишину, нарушаемую лишь шелестом мелких камушков в дорожной колее. Тополя, клёны и липы бросали густые тени под копыта коней. Дорога вилась между деревьями. Изгиб за изгибом, поворот за поворотом она двигалась в гору, убегая выше, туда, где кончается лес, в луга. Иногда из ветвей, оглушительно хлопая крыльями, выпархивала лесная пичуга. Бывало, мелькнёт в подлеске чёрная шкура кабанчика и беззвучно растворится в зелёном мареве свежей листвы.
Фёдор петлял между кустами терновника и ежевики, стараясь двигаться вдоль дороги, не упуская обоза из вида.
Вдоль дороги на примятом подлеске лежали вековые стволы, готовые к отправке в Грозную крепость. За ними, на опушке, подпирали низкое вечернее небо громады живых ещё деревьев. По лесу ползали сумерки, но работа не прекращалась. Из чащи доносился весёлый стук топоров, перемежаемый криками солдат, шумом падающих деревьев и окриками дозорных казаков. Соколик аккуратно ступал по усеянной сломанными ветками дороге. Фёдор направлялся к окраине делянки, туда, где узкая колея терялась в девственной чащобе. Среди зарослей ежевики и терновника попадались им одинокие деревья. Ущербные, словно одинокие старцы, с которых враг сорвал одежду и выставил обнажёнными на посмеяние, они простирали к сереющему небу голые сучья. Привыкшие жить в лесу, среди своих собратьев, и случайно избежавшие гибели, они возвышались тут и там, словно надгробия на могилах павших сородичей.
— Ох, тоскливо мне, Соколик, ой чует сердце — недоброму быть, — бормотал всадник. А конь его между тем всё прибавлял шагу, стараясь поскорее разлучить хозяина с настигшей того тревогой.
За поворотом дороги казак и его конь нагнали раздрызганную повозку, запряжённую престарелым лохматым мерином неопределённой масти. Повозкой правил сутулый человек в пыльной сутане и низкой широкополой шляпе отца-иезуита. Его гладко выбритое, костистое, украшенное не по-русски горбатым носом лицо, несло печать крайней усталости и глубокой задумчивости.
— Здорово, падре, — усмехнулся казак, придерживая Соколика. — Куда ж это вы отправились на ночь-то глядя?
Иезуит возвёл на Фёдора прозрачные, полные потусторонней печали глаза.
— Долг проповедника зовёт меня в бескрайние дебри. К пастве своей держу путь, казак.
Он выговаривал русские слова удивительно чисто, голос его звучал тихо, словно говоривший был сильно утомлён. Узловатые, натруженные ладони служителя чуждой веры крепко держали поводья, понуждая лядащего мерина двигаться вперёд, туда, где дорожная колея вбегала в тёмную чащобу.
— Опасно в лесу, падре. Вчерась только вечером в штабе толковали о разбойничьих шайках, что сбираются в округе. Совокупно хотят на редут напасть, собаки. Командующий удвоил дозоры. Нынче аж три пушки с собой в лес притащили...
— Называй меня отцом Энрике, казак. А что ж, ваш командующий собирается по деревьям лесным из пушек палить? — Иезуит улыбнулся. И почудилась Фёдору в улыбке этой, на первый взгляд печальной, ирония или даже ехидство.
— Командующий без тебя знает, куда и как следует палить, падре...
— Отец Энрике, сын мой…
— Я смотрю, ты из миссии сюда прибыл, от самого Моздока тащишься на эдакой кляче? — Соколик, чувствуя злость казака, фыркал, тряс гривой и косил недобро на лохматого мерина и его возницу.
— Я привык к путешествиям, казак. И к неприятию твоими сородичами веры моей тоже привык...
— А насчёт пушек, напрасно усмехаешься. Дикий лесной народ одного лишь вида их страшится. Разбегаются в панике, подлые псы, едва лишь канонир ядро в пушечное дуло закатит. А чураемся мы али нет веры твоей — не о том речь. Заночевал бы с нами. За орудийными лафетами, в лагере — оно безопасней. Ты — божий человек, хоть и иноверец. На расправу мы тебя не выдадим. Обороним, не сомневайся.