Генерал Ермолов
Шрифт:
Кузьма, истошно визжа, пытался освободиться от оков. Он тряс и раскачивал сосновый столб. С потолка на головы сцепившихся врагов сыпалась древесная труха и обломки ветхой кровли.
Воспользовавшись всеобщим ослеплением, Фёдор отчаянно бросил тело в противоположную от места схватки сторону. Он надеялся с первой попытки, с ходу пробить плетёную стену. Но не в том месте, где рассчитывал Магомай. А там, где обвалилась глина, где сквозь неплотно прилегающие прутья была видна покрытая чахлой травкой площадь, мечеть и эшафот. К сожалению, места для разбега не нашлось, и казак потратил немало сил, вколачивая изболевшееся тело
— Я остаюсь, казак, — крикнул Магомай, кидаясь на спины окруживших Исмаил-бея врагов.
Фёдор бежал по узким улочкам аула, не разбирая дороги. Страх и отчаянная жажда свободы вливали в изнурённое пленом тело новые силы. Инстинкт разведчика вёл его к окраине селения, в лес. Он не слышал свиста пули. Лишь почувствовал тупой удар в левое плечо. Фёдор остановился, опустил голову. Алая пульсирующая струйка сбегала по грязной льняной рубахе. Коже стало тепло, как будто мамка плеснула тёплой воды из бадейки, чтобы сыночек мог умыться с дальней дороги.
Знакомый запах свежеиспечённого хлеба и банного дымка. Тёмная, в блестках первой седины коса вокруг головы, ореховые, тёплые глаза на смуглом лице, знакомые с детства агатовые серёжки, добытые дедом в жестоком набеге на прикаспийкие крепости.
— Проснулся, сынок? А я уж баньку натопила...
— Мама...
— Я седло и сбрую пока в сарайке сложила, ты уж сам смотри... Тут Николка на днях забегал, всё о тебе справлялся, когда до дома прибудешь. А что я ему отвечу, коли сама не знаю? Дашенька и Вася уже помощниками стали. И капусту с нами резали и молотить тоже помогали... А так всё по-прежнему, только вот старик Никифорыч на Троицу помер, так он уже старый был ...
Высокий голос то отдалялся, то приближался. От печи к лавке и дальше, в сени. Там слышался плеск воды. Фёдор прикрыл глаза, вдыхая запахи родного жилья.
— Может, попить тебе, сынок?
— Может быть...
Он ощутил холодное прикосновение к щеке и к губам, почувствовал сладковатый вкус воды во рту. Открыл глаза.
У другой женщины тоже было смуглое лицо, но с заострёнными, тонкими чертами, а не мягкими, словно размытыми бурным течением Терека, как у матери. Тёмная, мужская бекеша из плотного войлока, рыжая коса, широкими кольцами обвивающая шею, сосредоточенный, острый словно закалённый клинок, внимательный взгляд опытного бойца.
— Аймани? Зачем ты здесь?
— Я здесь, чтобы защитить.
— Маша, Катюша, Дашенька, Вася, Иванко... — она медленно твердила имена его близких, такие чуждые для её языка. И снова:
— Не волнуйся. Я сумею защитить.
— Кровь уж давно не текёть, а всё не в себе казак. Жив ли, а?
— Должен быть жив.
— Эй, Федя, слышишь ли меня?
— Слышу...
— Слава Всевышнему, Аллаху вашему слава тож. Говорить — значит жив.
— Ты бы болтал поменьше, солдат. Да не упомянет впредь чистое имя Аллаха грязная пасть неверного! Тьфу, шайтан!
Глухо застучали копыта, словно конь шагал по мягкой земле. Фёдор не видел ровным счётом ничего. То ли ночь кругом, то ли глаза его ослепли.
— Где я?
— Со мной, братишка. Повозка по горам до города Анапа нас везёть. Я — Кузьма Рогожин. Ты — Фёдор Туроверов, герой.
— Я ранен?
— Та ранен-то ранен. Но Цица-торгаш уж почти вылечил тебя. Кровь давно не текёть и жар спал. Дрыхнул ты долго, оно и хорошо... Скоро остановимся ночевать — вечерять. И так уж в лесу темным-темно.
Наконец караван остановился. Постанывая, Фёдор слез с тряской повозки на землю и рухнул на влажную траву. В левом плече неотвязно пульсировала тяжкая боль, молниями разливаясь по руке. Казак знал, что мука скоро прекратится, надо лишь тихо лежать пережидая. Над ним на фоне темнеющего неба колебались причудливо изрезанные листья дуба. Кузя, грохоча кандалами, возился с костерком. Солдат то ли шмыгал носом, то ли всхлипывал.
«Простыл, бедолага, — медленно размышлял Фёдор, — истомился в плену. И опять все те же кандалы».
Невдалеке слышались обычные звуки лагеря и чужая гортанная речь. За пленниками никто не наблюдал.
Да и куда им было деваться ночью, в лесу? За богатым караваном Цици-торгаша следовали не только шакальи стаи. Фёдор разобрал разговоры об отрядах лезгинцев, которые снова появились в этих местах.
«Наверное, мы недалеко ушли от Хан-Калы, — думал казак. — Бежать, надо скорее бежать!»
— Ты не шевелися, братишка, — солдат словно угадывал его мысли. — От судьбы, ить, не спасёсся. Ты знай себе терпи да выздоравливай.
— Не волнуйся, Кузьма. На мне всё само заживает, как на собаке. Ох, не хочу я в Анапу! Всё равно сбегу!
Кузьма сильно исхудал и будто бы даже постарел. Ссохся как-то. Смртрел исподлобья, затравленно, разговаривал неохотно. Фёдору хотелось расспросить товарища, но рана не давала покоя. Тяжко было не только говорить, но и слушать. А солдатик всё больше помалкивал, чувствуя настроение товарища. Иногда Фёдор примечал предательскую влагу в глазах и на щеках его. Тягостна жизнь в плену, ой тягостна!
В первые два перехода товарищи почти не разговаривали друг с другом. Фёдор старался не шевелиться, избегая мучительной боли в левом плече. Кузьма сам правил повозкой. Ручные кандалы с него сняли, зато на шею надели стальной ошейник, прикреплённый к длинной цепи. Конец цепи держал суровый и молчаливый всадник, украшенный островерхим шлемом и окладистой курчавой бородой, покоившейся на чеканном нагруднике. Их страж восседал на рослом рыжей масти белогривом жеребце, с огромным мечом у седла. Время от времени их страж затягивал заунывно-печальную песню, похожую на завывание зимнего ветра в вершинах замерзших деревьев. Ни днём ни ночью не снимал он боевого доспеха и, казалось, совсем не испытывал потребности во сне. К концу второго дня перехода Фёдор сообразил, что их страж не понимает слов русского языка.