Генерал и его армия
Шрифт:
— Вернулся, — сказал Донской совсем рядом. Он, оказывается, все это время бродил следом, как тень. — За смертью тебя посылать, Шестериков!
Шестериков, взобравшись на кручу, шел и оглядывался куда-то назад, на Днепр. Он не спешил ни отозваться, ни подойти. И генерал никакие мог понять, почему так долго идет к нему Шестериков. Вдруг он сел на землю, стащил сапог, стал перематывать портянку. Наверное, что-то попало туда, камешек или песку насыпалось, но почему-то, покончив с одним сапогом, он принялся за другой. В оба сразу, что ли, попало ему по камешку? И еще долго, прыгая на одной ноге, он свой сапог натягивал. Сердце у генерала билось все тревожнее, а Шестериков все шел и шел к нему и никак не мог приблизиться.
Наконец он подошел и, не подняв глаза на генерала, сплюнул
— Что скажешь? — спросил генерал. — Высаживается батальон?
Шестериков кивнул молча.
— Где ж сестра? Она с ними должна быть.
— Должна, да не обязана, — сказал Шестериков и опять сплюнул. Он еще никогда не позволял себе таких вольностей. Затем посмотрел наконец в глаза генералу. — Потонула сестричка, Фотий Иванович. И главное дело, никто не видал как. Смотрят, а уже и нету ее в лодке. Наверно, в голову попало. А то бы закричала.
— Как же это? — спросил генерал. — Как допустили?
— Переправа, — объяснил Шестериков.
Он сказал вещь бессмысленную, но все объясняющую. Генерал смотрел на него и ждал, что он еще что-нибудь скажет. Может быть, скажет, что это еще не достоверно, что вот сейчас все выяснят и доложат — и окажется, что ошиблись, она в другой лодке была…
— Все точно, — сказал Шестериков. — Ну, хотя бы не мучилась…
— Да откуда ты знаешь?
Шестериков лишь вздохнул покорно.
Генерал, оставив его, пошел к обрыву. То самое чувство влекло его, которое тянет нас посмотреть на чью-нибудь недавнюю могилу. А ведь все так недавно и было, еще звучал для него, не искаженный временем, печальный ночной шепот: «…вижу, как ты лежишь — сразу же за переправой, совсем без движения… далеко не уйдешь…» Но вот он стоял высоко над бездной, куда ее утянула тяжелая сумка, с которой она не могла расстаться, и он был невредим и мог идти дальше. Только одно сбылось: «…ты со мною уже не будешь».
Хриплые вскрики ворвались в его сознание: «Взяли!.. Еще разок… Взяли!» Внизу, как раз под ним, артиллеристы поднимали «сорокапятку». Пехота им помогала. Два десятка людей, отягченных своей амуницией и оружием, голыми руками упираясь в ступицы колес, в станины лафета, в щит, а кто ухватясь за ребра дульного тормоза, хрипя от натуги, втаскивали пушку на крутизну плацдарма. Одолев метр-полтора, подкладывали под колеса камни и отдыхали, отирали пот из-под касок, поправляли шинельные скатки, держась за свою «прощай-родину» и отчего-то улыбаясь друг другу. Спохватясь через полминуты, наваливались снова. Было в этой картине что-то уже забытое человеком, из времен пещерных. «Это еще что, пушинка, — подумал генерал, — а вот как танки будем подымать тридцатитонные?.. А так же и будем». И надо было спешить, покуда не прочухали немцы, что «Фердинандов» больше нет, и не обрушили свой огонь на пристрелянный берег. Это чудо какое-то, что еще не спохватились! Найдя наконец чем себя занять, он скинул свою кожанку — прямо наземь, зная, что подберет Шестериков, — и стал закатывать рукава рубашки. Покуда не взойдут на плацдарм танки, не скажешь себе: «Дело сделано», переправа еще не состоялась.
Там, на востоке, куда обращал он взгляд, день уже занялся, но солнцу никак было не пробиться сквозь плотные мглистые облака. Лишь круглое скользящее посветление указывало, где оно сейчас находится. Он смотрел долго, не в состоянии вместить в себя все, что уже случилось в это утро и еще должно было случиться начинающимся днем, и глаза у него слезились. Он их потер руками и когда глянул снова, то увидел в облаках просвет, крохотное озерцо синевы, куда солнце проникло краешком и тотчас брызнуло золотым лучом. Он был устремлен вверх, к небесному хмурому своду, но ветер гнал облака, и луч повернулся в разрыве между ними, в проталине синевы, как огромная стрелка часов. Он сначала расширялся веером, но вскоре стал сужаться, с каждой секундой меняя цвет, покуда не сделался медно-красным.
Узким разящим мечом он опустился на воду, разрубив Днепр надвое, и светлая бликующая дорожка, пересекавшая реку, запламенела, окрасилась в красно-малиновый. По обеим сторонам дорожки река была еще темной, но, казалось, и там, под темным покровом, она тоже красна, и вся она исходила
Река крови текла между берегов, и все, что плыть могло, плыло в этой крови. Плыли конники, держа под уздцы коней, возложив на седла узлы с одеждой и оружием. Плыли артиллеристы на плотах, везли свои «сорокапятки» и тяжелые минометы, упираясь ногами в мокрый настил, а руками крепко держась за свое добро, чтоб не утопить при накренении. Плыла пехота в лодках и на плотах, на связанных гроздьями бочках, на пляжных лежаках, на бревнах, на кипах досок, сколоченных костылями или обмотанных веревками, на сорванных с петель дверных полотнах и просто вплавь, толкая перед собою суковатое полено или надутую автомобильную камеру.
И плыли густо — наперерез им — убитые, по большей части — вниз лицом, а затылком к небу, и на спине у многих под гимнастеркой вздувался воздушный пузырь. Живые их отталкивали, отводили от себя веслами и баграми, стволом автомата и плыть продолжали.
Все живое — пестрое, шумное, нескончаемое — достигало плеса, цеплялось за кромку берега сапогами, копытами, колесами, траками гусениц и ползло, ползло по крутостям склона сюда, к нему, так вожделенно стремясь к унылому клеверному полю, с его мертвецами и сгоревшими «Фердинандами», — зловещая, отвратительная, но и прекрасная картина, от которой он не мог оторвать глаз.
Глава четвертая.
ДАЁШЬ ПРЕДСЛАВЛЬ!
Женщина переходила дорогу и остановилась, услышав недальний, из глубины лесной просеки, шум мотора. Приближался крытый брезентом «виллис», без номера и с маскировочными синими фарами, с белой левой частью бампера, а женщина знала по опыту, что фронтовые шоферы правилами не утруждают себя и очень не любят тормозить; особенно же не любят они, когда неизвестные перебегают им дорогу, да притом в лесу, и самое разумное — застыть на месте и переждать. Женщина так и поступила, опустив на асфальт ведра, полные грибов. «Виллис» налетел и промчался, обдав ее влажным ветром и бензинной гарью. На миг показалось полутемное его нутро, и сквозь забрызганное слякотью лобовое стекло она успела разглядеть сидевшего спереди крупного человека — нахмуренное его лицо, примятую полевую фуражку, две большие звезды на погоне.
В деревне, где жила женщина, увидеть генерала считалось к добру, хотя едва ли бы кто взялся объяснить, в чем бы это добро состояло. Однако ж, промелькнувшее видение прибавило ей настроения и чем-то отличило этот день из тысячи других. И так как «виллис» промчался в сторону Москвы, то она решила, что генерал, верно, туда едет за орденом, и пожелала ему самого главного из всех орденов, а по привычке подумала о нем как о возможном муже, с которым бы она жила в той далекой Москве, если б выпало ей там родиться и если б какие-нибудь счастливые обстоятельства их свели. Но, поскольку она Москвы не видела и не надеялась в ней когда бы то ни было побывать, то и представление о муже-генерале не удержалось в ее сознании, его заполнили другие соображения, главным образом о грибах, которые ей сейчас предстояло перебрать, почистить, отделить, какие для сегодняшней варки, а какие для засолки — горячей или холодной.
В свой черед, и генерал не миновал своим вниманием женщины под серым платком, в безразмерном ватнике и резиновых сапогах, стоявшей на обочине шоссе с полными ведрами, — это показалось ему доброй приметой, хотя он и не знал в точности, что она означала. И мысль его об этой женщине была заурядной мыслью проезжего человека: что вот и здесь живут люди своей муравьиной жизнью, в которой нашлось бы место и ему — быть хотя бы мужем этой женщины, не старой и не молодой, а как раз ему по возрасту; здесь бы он затерялся, как песчинка в прибрежной отмели, укрылся от всех огорчений и забот, исполнил самое, может быть, естественное для человека — уйти от суеты мира, от слишком пристального внимания ближних. А может быть, и не было бы у него вовсе этих тревог, когда бы выпало ему родиться здесь, в нетронутой лесной глуши. А впрочем, война, которая и сюда докатилась и схлынула, все равно бы его достигла и отсюда вытянула, да и не его удел — укрыться от чего бы то ни было…