Генералиссимус Суворов
Шрифт:
Андрюша делал вид, что слушает рассказчика, притворно улыбался, а думал о своем; на сердце скребли кошки…
Под окнами заскрипели полозья.
– Вот еще тянется какой-то помещик на долгих. И чего они едут, сидели б уж в своих усадьбах, ежели не трогают. Придется снова писать, – недовольно сказал офицер, вставая.
Андрюша глянул из-за его плеча в окно и опрометью кинулся вон: на козлах он увидел непривычно трезвое, красное от ветра и мороза лицо Прохора.
– Что же это вы так поздно? Император каждый день справляется,
– У Грушеньки, на Крюковом, – ответил дядюшка, с любопытством рассматривая полосатый шлагбаум, полосатую будку заставы.
– Так поезжайте, а я лечу к императору, скажу, что приехали! – обрадованно крикнул Андрюша, прыгая в свои сани. – Гони!
Когда Горчаков примчался во дворец, Кутайсов сказал ему, что царь уже собирается спать – пошел раздеваться (уйдя в спальню, Павел никаких докладов не принимал).
– Но тебе повезло – еще не управились с печью. Минут десять пройдет. Сказали, что проветриваем спальню. Может, тебя и примет еще.
(Павел требовал, чтобы в спальне было не менее восемнадцати градусов тепла, но чтобы печь при этом оставалась холодной, – он спал головой к печке. Это нелепое, невероятное положение достигалось следующим образом: пока царь ужинал, жарко натопленную печь натирали льдом. Царь входил, смотрел на градусник – восемнадцать градусов, дотрагивался ладонью до кафелей печки – холодные. Приказание исполнено. Все в порядке. И ложился спать, нимало не горюя, что остывшие снаружи кафели быстро нагревались опять.)
– Доложите, Иван Павлович! – взмолился Горчаков.
Кутайсов охотно пошел докладывать, – это было ему на руку: можно отвлечь императора.
– Входи, примет, – сказал он, возвращаясь к Горчакову.
Андрюшу провели в кабинет царя.
Через минуту вошел Павел. На нем была только шинель. В накинутой на плечи старой шинели (Павел, подражая Фридриху II, хотел казаться бережливым) он был еще более смешон и не похож на венценосца: маленький, курносый.
– Ваше величество, граф Суворов по вашему приказанию прибыл! – доложил Горчаков.
– А, очень хорошо. Скажи ему – принял бы сегодня, но уже поздно: пора спать. Пусть пожалует завтра в девять утра.
– Слушаю-с. В каком мундире прикажете ему быть?
– В таком, какой вы носите.
Не чуя от радости под собою ног, выбежал Андрюша из Зимнего.
Приехав к Хвостовым на Крюков канал, он застал дядюшку и Хвостовых – сестру Грушу и Димитрия Ивановича – за чаем. Димитрий Иванович, конечно же, воспользовался новым слушателем и уже пичкал гостя своими стихами.
Суворов в старом полотняном кителе, на котором висел только один орден Анны, пил чай, видимо поглощенный больше им, нежели стихами Димитрия Ивановича.
– Завтра в девять утра велено быть вам, дядюшка.
Дядюшка не выказал интереса к сообщению.
– Мундир у барина готов? – спросил Горчаков у Прошки, который вошел следом за Андрюшей.
– Всё
– Почему не взяли?
– Сами они не хотели. Я положил, так выкинуть изволили! – недовольно покосился на барина Прошка.
– К царю надо одеться по форме.
– Я помещик, а не фельдмаршал. Что у меня есть, в том и явлюсь!
– Дядюшка, да вы меня погубите! – не выдержал Андрюша.
– Нет, ты меня с этим погубишь! Меня уже погубили! – сверкнул глазами Суворов.
Груша подбежала к двери, закрыла ее плотнее.
Через секунду Александр Васильевич спросил спокойнее:
– А в каком же надо?
– В общеармейском.
– Андрюша, дядюшке твой мундир будет впору, – подошла сестра Груша.
– Вот примерьте, дядюшка. А ордена и звезды мы нашьем.
Общими усилиями уговорили старика примерить мундир Андрюши: он был почти впору.
V
И наутро настроение у дядюшки не улучшилось. Он дал себя выбрить, надел Андрюшин мундир, на который нашили ордена и звезды, но во дворец к царю отправлялся мрачнее тучи.
Андрюша повез дядюшку на простой паре лошадей.
Суворов ехал по знакомым улицам, озираясь с любопытством вокруг.
Город приобрел совершенно иной вид, чем был раньше. Все напоминало Пруссию: вон торчит полосатая будка, вон такой же, выкрашенный в черно-белый цвет забор, полосатые ставни, двери; мальчишка бежит в лавчонку – в одной руке бутылка, другой придерживает на голове дрянную треуголку, косичка трепыхается; ямщики – курносые, бородатые, русские – не в круглых шапках и кафтанах в сборку, как испокон веков положено, а тоже в дурацком каком-то подобии прусского мундира и в сплюснутой треуголке.
Суворов только крутил головой да недовольно хмыкал.
На площади перед Зимним, готовясь с самого раннего утра к вахтпараду, равнялись взводы разных полков, которые сегодня заступали в караул. Вахтпарад у Павла был существенным делом, главной заботой всего дня. Здесь, при разводе, он отдавал приказы, здесь он карал и миловал.
На вахтпарадах должны были присутствовать все гвардейские офицеры.
Увидя войска, одетые в уродливую прусскую форму, унтер-офицеров с допотопными алебардами, офицеров с такими же эспонтонами, Суворов плюнул и отвернулся.
Горчаков с тревогой наблюдал за дядюшкой: суворовское настроение не радовало его.
«Найдет коса на камень», – думал он.
Зимний тоже был другой, чем при матушке Екатерине. Вместо лакеев в шелковых чулках и золоченой ливрее всюду мелькали треуголки и ружья часовых, по паркету стучали офицерские трости, звенели шпоры. Вместо пышного роскошества дворца получилась холодная суровость казармы.
Андрюша провожал дядюшку до приемной залы.
Войдя в приемную, Суворов сразу оживился. Его всегда румяные щеки еще больше порозовели, глаза заблестели.